Изменить стиль страницы

— «Не отревелись». Будто сейчас отревелись, — вздохнула мать.

— Ревут, как же! Почтальона и ждут и бояться стали. А иные уж и закаменели.

Девочка выложила на лавку ножи. Все они были с деревянными ручками, из хорошей стали. Алеша потрогал пальцем лезвия, посмотрел на свет острие, нет ли блеска — не такие уж и затупленные, видимо, хозяйка сама неплохо справлялась с заточкой. Самолюбие его было задето: «Зачем это она? Проверить, умеет ли он хоть что-нибудь делать? Пусть, раз так». Он поправил ножи на бруске. Вот ножницы оказались претупые, из черного металла, не менее века им, как только ими стригли. Крепление ослабло, винт уже был кем-то давно расклепан. Алеша принялся за дело. Соня стояла поодаль и очень серьезно наблюдала за ним. Впрочем, она не забывала бросать любопытные взгляды и на мешок, чем-то он притягивал ее. Алеша улыбнулся ей, поманил пальцем.

— Бабушка лучину ножом щепает?

Девочка кивнула.

Конечно, он уже обследовал кухню, косаря нигде не было.

— Посмотри-ка. — Он раскрыл мешок, показал Соне все свое богатство. Выбрал топорик с насаженной ручкой, подал. — Отдай бабушке… если понравится.

Бабушке понравился топорик.

— Гляди-ко! — услышал он голос хозяйки. Сказано было с преувеличенным изумлением, но, в общем, по-доброму. «Кажись, угодил», — с удовлетворением подумал Алеша: очень хотелось хоть чем-то отблагодарить хозяйку за гостеприимство.

— Самовар-то загреть сумеете? — спросила Фаина Васильевна.

— Приходилось, — солидно ответил Алеша.

— Прости меня, Фаина Васильевна, из головы не выходит, — опять заговорила мать. — Вот этот Илюха, что он к тебе имеет?

— Да и ничего! Такой уж он мотало-ботало, несуразный… Еще когда в молодцах ходил, мотался из деревни в город — почти-то все у нас раньше на заработки в город шли. Ну вот, он ни там не прибился и от крестьянства отбился, ни то ни се вышло из него. Всю-то жизнь… Смеялись на него: чудил и все невпопад, и только. А как не смеяться? Была привычка, увидит у кого что-нибудь, что ему понравится, и скажет: хорошая у тебя эта вещь. И не раз скажет, и не два, а человек не поймет, к чему это он. Раз мой-то Василий, — престольный у нас был, ильин день, — вышел на улицу в сапогах с блестящими калошами, модно тогда было в праздники в таких калошах. Илюха ему и толкует: «Хорошие у тебя калоши». А мой ему: «Да ничего, справные». Василью-то как-то даже приятно стало: заметили. Илюха снова: «Хорошие у тебя калоши». Так-то раза три. Мой Василий взбеленился: «Да что ты все об одном? Слышал же я». — «Слышал, а в понятье не вошел. — Это ему Илюха-то. — Вот у горцев есть такое правило: понравится ему вещь и похвалит он — хозяин обязан подарить ее похвалившему человеку». — «Во-на-а! — подивился Василий. — Выходит, я должен подарить тебе свои калоши, раз ты их хвалишь?» — «Только так, — Илюха ему сказывает. — И после этого становятся они дружками». — «Ну, прежде, ты не горец, — ответил Василий, разумом он не обижен был. — Не горец ты, а таких дружков в семи верстах я видел…»

Деревенская жизнь бедна на события, каждый случай, вызвавший пересуды, порой не забывается годами. Ну а Фаина Васильевна наскучалась по свежему человеку, не могла не выговориться. Мать хорошо понимала ее и слушала со вниманием.

— Будто бы и все, посмеялись люди, когда узнали, что меж ими произошло, — неторопливо продолжала хозяйка. — Оно и так: дураков не сеют, они сами родятся. Но нет, молодка, все не выходят из Илюхиной головы эти блестящие калоши. Дело-то шло к колхозам, о раскулачивании стали поговаривать, то в одной деревне слышим, то в другой — кого-то раскулачили. И появляется Илюха опять перед Васильем: «Все, достукался, чертов кулак, завтра к тебе придут. То-то ты в другую деревню укрыться хотел, да сообщил я куда надо. Не пофорсишь больше в блестящих калошах». Василий поначалу поверил: Илюха в сельсовете вроде посыльного был, с чего бы ему выдумывать? А с другой стороны, что у нас? Лошадь с жеребенком, корова, ну, овцы еще — как у многих, кто работал, не ленился. С голоду не пухли. А про другую деревню упомянул, то правда: еще когда строиться хотели, Василий выбрал вот эту деревню, Шаброво, больно она на веселом месте стоит: река под боком, заливные луга. Красиво тут… А вышло — сбрехнул Илюха, как тать злой. Не совсем, конечно, бумагу он на нас писал в район, сельсовет запрашивали оттуда: проверьте, мол, надо, так действуйте. Сельсоветские мужики ответили: не надо, сроду не был Василий Савельев кулаком…

Алеша принес из кухни вскипевший самовар, вопросительно посмотрел на хозяйку.

— Куда ставить?

— Аль не из деревни; не знаешь, куда ставят?

— Я не говорил, что из деревни, — сказал он.

Когда он обходил скамейку, чтобы поставить самовар на дальний край стола, Фаина Васильевна коснулась его головы корявыми от работы пальцами, потрепала волосы.

— Чего мне говорить, в городе, поди-ко, из чайников пьют, а тебе самовар не в новинку.

— Незадолго до войны перебрались, — пояснила мать.

— И не толкуй. Сказала когда — госпоставки не ко времени, — поняла. Откуда городской знать об этом?

Хозяйка поднялась, прошла в переднюю. Слышно было, как хлопнули створки комода. Принесла она жестяную коробочку с чаем, видимо с бережно хранимым для особых случаев. Мать с каким-то мучительным смущением быстро взглянула на нее, но опять промолчала.

— Удивляешься, топленого молока не ставлю? Как же, в деревне — и чай без молока? Забрали у меня корову… Ну, не совсем, отдадут.

— Как же это вышло? — Мать невольно посмотрела на печку, откуда свешивались ребячьи головы.

— Этим хватает, соседи приносят, — успокоила ее Фаина Васильевна. — А вышло по-глупому, сама виновата, знай языку время и место. Он ведь, язык-то, и поит, и кормит, и по миру водит. — Фаина Васильевна повернулась к девочке, которая стояла, прижавшись к теплой печке, сказала ей: — Ты уж, Сонюшка, почайпьешь с ребятами, не то взревут: Соньку посадила, а нас… — Девочка молчаливо кивнула, и она продолжала: — Нынче время-то какое! Налетел тут полномочный, закрутил, как вихрь… Обстановка требует, не чувствуете этой обстановки, молока мало сдаете… И пошел, и пошел. Какое молоко, отелы только начинаются! А потом ребятишки в каждом дому. Будь тут мужики, рассудительно объяснили бы ему— нагоним, мол, по весне и лету, выполним норму, с лихвой даже, а мы, бабы, галдим, ничего понять невозможно. Видим, злим его, и больше ничего от нас нету…

Хозяйка вдруг смешно заохала, всплеснула руками и побежала на кухню. Принесла она оттуда глиняную плошку, доверху насыпанную кусочками вяленой свеклы.

— Пил ли чай-то с такими гостинцами? — весело обратилась она к Алеше.

— С цикорием пил. Его в горшке напарят, потом сушат. Сладкий!

— Цикорий у нас не растет, нету. И сахару нету. Пей со свеклой. Так вот, — обратилась опять к матери. — Встряла я, говорю полномочному: «Что, гражданин хороший, видно, после войны конец света наступит. Кто работать-то потом станет? Им, нынешним ребятишкам, расти надо, их тоже кормить надо». Вот тут и пошло, и пошло. Фамилия? Фамилия в деревне известная. Достает он тогда бумажку, посмотрел в нее, почмокал губами. «Ага, — говорит, — тут ты на заметке…» А я все на него смотрю, и удивление меня берет: «Без малого год война идет, а он с лица нисколько не спал, румяный такой, тугощекий». Он мне что-то такое говорит, а я все об одном: «Кого эта проклятущая война как вальком прокатывает, ты-то как ухитрился от этого валька уползти?» И ничего больше в голову нейдет. Когда чуть поопомнилась, стала соображать, что он меня в чем-то нешуточном обвиняет. «Вражеские слова! — кричит. — Саботаж!.. Вот, — говорит и трясет бумажкой, — посмотрите, у нее даже минимум трудодней еле-еле выполнен, когда другие отдают все силы, понимают обстановку…» Тут уж я опять не вытерпела: «Позволь, — говорю, — товарищ дорогой, взгляни- ка, сколько моя дочь выработала». — «Дочь, — отвечает, — это иное дело, каждый должен свой вклад вносить». Чувствую, не понимаем друг друга: дочка-то чуть свет — на работе, а мне ребят еще надо обиходить. И молоко-то он мне приплел, что лишку не сдала. «А корова, — говорит, — у нее удойная…»