Изменить стиль страницы

Сейчас, вспоминая один за другим все эти случаи, Алеша ясно осознал, что мать у него забитая, безответная и что воспитывала она его по своему подобию — всем уступать. Прав был Максим Петрович, когда сделал ей выговор.

«Да что это такое! — вдруг одумался он. — Этак и мать научишься ненавидеть. Нет, она у меня просто умная, добрая и уважительная к людям. Не ее беда, что среди хороших встречаются и подлые. Нахрапистым жить, может, и легче, только как быть с собственной совестью?»

Ему стало легче, и с этой мыслью он уснул.

Утром, перед уходом, Максим Петрович снова заглянул в Алешин угол, за занавеску, и около тисков положил отданный ему в милиции злополучный драчовый напильник. «Ужо наберу ему из своих запасов инструменту», — решил он.

Глава третья

1

Баня была старая, с каменными лавками, построенная еще купцом; она состояла из двух смежных отделений, разделявшихся дверью, теперь заколоченной досками крест-накрест. Косясь на эту дверь, Венька Потапов хлопал себя по ляжкам и вопил во всю мочь:

— Петрович! Ой же, Петрович, что это, а? Ты только взгляни! За всю войну такого безобразия не видел. Матушки! Да иди же, Петрович!

И Алеша Карасев, такой худенький, с тонкой шеей, словно пришибленный чем-то, жалко и растерянно топтался рядом с озорным Венькой, вымученно улыбался. Он-то, его растерянность и заставили мастера подойти. Максим Петрович тяжело поднялся с каменной лавки, пошагал по склизкому полу к заколоченной двери, в которой темнело сквозное отверстие чуть больше пятака, кем-то проковырянное.

Ах, Максим Петрович, Максим Петрович! Сколько раз ты поддавался на Венькины розыгрыши, ничему не научился. Нагнулся к отверстию узнать, что так взбудоражило мальчишек… и услышал визгливый хохот.

— Ох, ах! Ну надо же! И он туда — подглядывать. От, Старая беда!

Венька корчился от смеха, мокрые рыжие патлы, спадавшие на лоб, вздрагивали. Максим Петрович потянулся, норовя ухватить озорника за эти патлы, но тот отпрыгнул кошкой.

— Ой, не могу, держите меня!

Теперь в бане хохотали все. Заморенные, голодные, хохотали, будто и не военный год, будто не скорбный. Хохот был азартный, с надрывом. Максим Петрович растерянно и недобро оглядывался, не понимал: что людям так весело?

— От, Старая беда! — не унимался Венька, подхватывая свой таз и настороженно приглядываясь к рассерженному старику. — Лехa! — позвал повелительно. — Пойдем, хватит, а то у меня от мочалки уже кожа сходит. Петрович, мы тебя в раздевалке подождем.

Максиму Петровичу надо бы остановить, сказать: «Куда, бесененок? Только отмокать начал, не кожа у тебя — шарки грязные сходят, — но вместо этого с горечью смотрел на Алешу, который с бессловесной покорностью побрел за Венькой. — Телок, чистый телок, нет у него своей воли». Когда уходил утром, мать Алеши, снабдившая его полотенцем и рубахой, просила: «Вы уж приглядывайте, возраст-то у него еще балованный, он ведь все дни на ваших глазах». Какой уж тут пригляд, заводила Венька кумир у него, за ним тянется.

А Алеша был не в себе. Шагая за Венькой, неуверенно спросил:

— Ты видел?

— Что видел?

— Таньку-то?

— Что?!

— Танька там была…

— Ну, ты даешь! — Венька насмешливо оглядел смутившегося приятеля. — Везде тебе Танька Терешкина мерещится. В самом деле, что ли?

— Ну да.

Венька чесал в мокром затылке, хотел что-то спросить залившегося румянцем Алешу, но только хмыкнул, тряхнул беспутной головой.

— Жалко, — растягивая слова, произнес он. — Жалко. Я бы ей крикнул…

Ребята ушли. Максим Петрович устало опустился на лавку рядом с инвалидом.

— Ловко купили тебя, батя, — сказал ему одноногий инвалид. — Не знал, что там женское отделение?

«Купили!» Бесхитростного в жизни Максима Петровича часто «покупали». И жена, бывало, говорила: «Ребенок малый, доверчив больно, а люди этим пользуются, смеются над тобой». Он отшучивался: «Вот и ладно, что ребенок, недаром детишки так любят со мной возиться, они доверчивых чуют». Она в ответ безнадежно махала рукой: «Хоть век говори об одном и том же, не понимаешь». — «А ты не говори, что в ком заложено, не переделаешь».

Костыль инвалида валялся под лавкой, сам он со странной усмешкой на отечном лице разглаживал культю с надетым на нее резиновым чулком. Максим Петрович, приглядевшись, понял: не усмешка — морщится человек от боли, худо ему.

Оттого что человек этот был страдающим и чем-то близким ему, он проникся к инвалиду доверием.

— Болит?

— Болит, проклятая. Вроде и всего-то, отсекли — и нет ее, а ведь каждый палец чувствую. — Длинной костлявой рукой инвалид судорожно мял резиновый чулок. — Вот нажимаю… большой. Он у меня и раньше болел. Болванкой на заводе зашиб.

— Ты мне, мил человек, вот что скажи, — пригнувшись к нему, стесненно спросил Максим Петрович. — Скажи мне… пятку оторвало у знакомого… Как такое могло случиться?

— Ты всерьез, батя? — инвалид пересилил свою боль и улыбнулся.

— Разве таким шутят? Хочу от сомнения отойти, вот и спрашиваю.

— Ну и ну! — инвалид с любопытством глянул на старика. — То проще простого: разорвалась сбоку мина или снаряд. Осколок не выбирает, куда швырнет.

— Вон что! — с одобрением на это понятное объяснение сказал Максим Петрович. — Я грешным делом подумал…

— Посчитал, что ногу нарочно выставил, чтобы подстрелили, а? Или убегал, так вдогонку? Ты что, сам-то не был в армии? В германскую вроде бы должен по возрасту…

— Два часа я был в армии, мил человек. В германскую войну я на Путиловском находился, в окопы нас не брали. А тут, когда революция стала, двинулись мы со своими пушками на Керенского с генералом Красновым. Тогда, вишь, как получилось: Керенского сбросили, так он к Краснову в войско подался, на Питер пошли. Вот мы со своими пушками им навстречу. Под Гатчину, до фронта, добрались, а тут приказ: всем рабочим вернуться на завод пушки делать, без них, мол, найдется кому из орудий стрелять. Всего два часа я и был на передовой.

— Ну и не жалей, батя. Что у вас там было в те годы, еще понять можно, мы попали в катавасию похуже. Вот вроде и знали, что воевать придется, готовились, а немец все спутал, вон куда залез, под самую Москву аж, откуда только сил набрал. Правда, вся Европа, подмятая им, ему помогает, на него работает. И все же… Твой-то родственник без пятки переживает сильно, так? Ходить не может?

Может, он все может. Он и без пятки хорошо бегает, сразу помрачнев, непонятно ответил Максим Петрович.

Он сходил к крану, налил свежей воды себе и инвалиду. Тот поблагодарил: прыгать на одной ноге по скользкому полу было небезопасно.

— Внуки твои мальчишки-то?

— Внуки? — удивился Максим Петрович: с чего это инвалиду вошло в голову? — Нет, работают у меня. Ученики.

— Ученики, а так неуважительно, — осуждающе сказал инвалид.

— Так ты сам заметил — мальчишки! — встопорщился Максим Петрович. — Что с них взять?

Инвалид с удивлением покосился на него, не зная, как отнестись к его вспышке.

— Ты сперва рассуди, потом осуди, — назидательно добавил Максим Петрович. — Между прочим, эти мальчишки делают не меньше взрослых. Кабы ты видел, как они работают. Загляденье! И не требуют ничего себе. Кабы ты видел, так и не говорил.

— Что ты, батя, я не хотел ни тебя, ни их обидеть, — смущенно сказал инвалид. — Просто увидел — дети…

Но Максим Петрович, взгорячившись, не сразу остывал.

— Дети! — язвительно передразнил он инвалида. — Конечно, дети. А ты сразу как из ружья стрельнул: неуважительно! Хорошо оно у тебя, ружье-то, бьет: с полки упало, семь горшков вдребезги. Я вот думаю, побить наших людей Гитлер вздумал. Куда ему, если у нас такое поколение выросло.

— Это так, — покорно согласился с его словами инвалид и, искоса посмотрев на старика, осторожно спросил: — У тебя что, своих-то нет?

— Своих? — Максим Петрович сразу обмяк, невидящими глазами смотрел на запотевшее окно. — Были свои… Семья у сына осталась за немцами. От самого первого дня ни весточки. Дочь есть, здесь живет. Ну да что дочь…