Изменить стиль страницы

— Дуся, что так рано? — услышала Женя до слез знакомый голос. — Кто приехал? Племянник? Брат? — В голосе у мамы тревога, дольше интриговать было жестоко.

— Мамочка!!!

Она бросилась к матери на шею, в прихожую вышел отец, начались объятия, поцелуи…

— И ничего-ничего не написала, — сквозь слезы приговаривала мама.

— Так ведь не дошло бы все равно.

Пока Женя переодевалась в свое домашнее, Анна Михайловна суетилась в комнате и на кухне, задавала Жене вопросы, забывала, что собиралась сделать, останавливалась в дверях и, глядя на дочь, приговаривала:

— Какая же ты большая стала и совсем другая.

— Ну какая же, мамочка?

— Совсем другая, доченька, — вздыхала Анна Михайловна.

Максим Евдокимович надел очки и рассматривал Женины ордена:

— О третьем ты нам ничего не писала. «Отечественная война» II степени?

— Правильно. Ну что, написать, «пусть скажет отец, что гордится он дочкой, не только сынами гордиться должны!» Ведь так?

— Ты можешь поверить, Максим, что это твоя Женя? Мне не верится, — восхищенно сказала Дуся.

— Это я, самая, что ни есть, я!

А когда папа с тетей уехали на работу, Женя рассказала маме про Славика. Обняла ее сзади, положила по своему обыкновению подбородок маме на плечо (так она снялась с Диной Никулиной), сказала в ухо:

— Я, кажется, полюбила, мама, и, наверное, после войны мы поженимся. Ты не против?

Поспав всего три часа, Женя уехала в университет. Разделась внизу, привычно одернула гимнастерку и по широкой, по той же вечной лестнице поднялась в комнату комитета комсомола. На нее оглядывались совсем молоденькие мальчики и девочки, переставали говорить и смеяться, когда она проходила мимо, разглядывали ее ордена.

Знакомых в комитете она не нашла, но встретили ее тепло, ее знали, разговаривали с уважением и даже с почтением, и у нее появилось чувство, будто вся ее прежняя студенческая жизнь была давным-давно, не два, а двадцать лет назад, что она старше этих мальчиков и девочек не на три года, а на все тридцать.

«Как они со мною предупредительны! Как со старым человеком. А ведь мне с ними учиться после войны и может быть, на одном курсе», — думала Женя.

Кто-то из членов комитета побежал собирать студентов «устраивать зал». Женя огляделась — почти все так же, те же портреты, та же карта, только флажки теперь стоят намного дальше от Москвы, чем в 41-м. Она стала расспрашивать о знакомых и часто в ответ слышала: «Убит». Многие из сокурсников погибли под Москвой в ноябре — декабре первого военного года, когда она только еще начинала учиться в Энгельсе.

Чувство, что она человек из другого мира, намного старше и опытнее этих ребят и девчат, не покидало Женю и позже, когда она рассказывала им в большой аудитории о полке, о командире и комиссаре, о Расковой, о Дине, Симе, о погибших Жене Крутовой, Гале Докутович и Дусе Носаль, о живых и воюющих бывших студентках МГУ. Вопросов было много, девочки спрашивали, как поступить к ним в полк, и Женя вдруг поняла, что не может их обнадеживать, потому что попасть в полк теперь было намного сложнее, чем два года назад. Теперь бы, вероятно, и ее саму такую, какой она была в октябре 41-го, в полк бы не взяли.

После шести Женя заторопилась, вспомнив о Славике, но интерес ее слушателей к делам полка не иссякал, и вырваться ей удалось с трудом. Три девчушки, серьезные и дотошные, не отпустили ее и на улице, проводили до самого тетиного дома.

Голос Славы она услышала на лестнице:

— Скажите, что зайду завтра.

— Опоздавших не пускать, — крикнула Женя и побежала по ступенькам вверх.

— Интересно, кто из нас опоздавший? Я уже второй раз захожу, а тебя нет и нет. Вот они, билеты, — «Фронт» Корнейчука — пропадают, уже опоздали.

— Прости меня, Славик — я не нарочно.

— Тебя прощаю охотно. Даже к лучшему — погуляем.

До позднего вечера они бродили по городу. Слава держал Женю под руку, и они оба имели право не отдавать честь при встрече со старшими офицерами. Прошли весь Арбат из конца в конец, посидели у памятника Гоголю, по пустому бульвару прошли до станции метро «Кропоткинская», по Волхонке вышли к Кремлю, обошли его со стороны реки, послушали куранты, постояли у Мавзолея и двинулись вверх по улице Горького. Город был малолюдным, но выглядел мирно. Уж не было в небе аэростатов заграждения, убрали с витрин мешки с песком, исчезли озабоченные дружинницы 41-го с зелеными сумками противогазов через плечо. Из дверей кинотеатров выходили гурьбой спокойные люди, никто не смотрел на небо, не ждал воздушной тревоги.

— И вот мы с тобой гуляем по Москве, два мирных фронтовика, представляешь? — улыбнулась Женя. — Фантастика!

— Тебе кажется удивительным, что мы гуляем по Москве, что здесь не чувствуется войны, а для меня удивительно, что я гуляю с тобой, что случайно нашел тебя где-то на краю аэродрома и что теперь у меня есть знакомая такая замечательная девушка.

— Почему ты решил, что я замечательная?

— Я в этом убежден.

— Не рано ли? Мы ведь знакомы всего пять дней, Славик!

— Мне страшно подумать, что скоро расстанемся, а там на Тамани или в Крыму мы не будем принадлежать себе.

— Ну вот, только встретились, а говорим о расставании. Давай жить сегодняшним днем и радоваться, что мы в Москве, что мы знакомы, что мы живем. Тебя призываю, а сама так не умею. Надо радоваться просто тому, что живешь! Можно говорить, думать, бороться, дружить, читать! Что может быть лучше всего этого?

— Ты не сказала «любить».

— И любить, конечно. Наши девочки обожают говорить о любви, такие диспуты устраиваем! — И беззаботно, чтобы скрыть смущение, Женя спросила: — Ты кого-нибудь любил, Славик?

— Не знаю даже. Мы дружили с одной девушкой месяца четыре до войны. Вместе часто бывали, а вот если вспомнить, о чем говорили, что было особо впечатляющего, даже и не вспомню. В 41-м ушли на фронт, она теперь на Украине, капитан медслужбы. Пишем друг другу, но неинтересно, будто по обязанности. То есть можно так сказать: дружба едва теплится. Вот, понимаешь, как… С ней даже и разговаривать было как-то неинтересно, хоть и медик, будущий врач, а что ей ни скажешь, ее вроде это не касается, и суждения какие-то скучные…

— А ты не допускаешь, что сам виноват? Не смог узнать, что ее интересует, не разбудил ее любознательность…

— Я виноват? Она же была взрослый человек, ей было как тебе сейчас. А может, и виноват. В любви, наверное, я был Рахметовым. Раз ты спросила, я тебя тоже спрошу…

— О чем?

— О том же.

Первым побуждением Жени было ответить: «Я никого до сих пор не любила», но почему-то вопреки самой себе она так не сказала. Ей показалось стыдным, что она, взрослая девушка, а теперь еще и штурман полка, и старший лейтенант, опытный фронтовик, никогда не любила и не была любимой. Помешало сказать правду нечто неосознанно женское: зачем говорить мужчине, небезразличному тебе, о своем изъяне, тем более что у него уже кто-то был или есть. И через силу, под укоризненным взглядом своей совести, Женя сказала полуправду о Вите.

— Он тебе пишет?

В его голосе она услышала ревнивую настороженность и вместо того, чтобы сказать правду, нехотя произнесла (все-таки, пусть не воображает!..):

— Переписываемся, но не часто.

Женя почувствовала жар на щеках — хорошо, было темно. «Поздравляю, дожила: учусь врать. Язык, как чужой, сам говорит, что вздумается».

— Ну, конечно, у вас много общего, общие воспоминания, — суховато сказал Слава.

— Конечно, — опять самовольно заявил язык. «Ну и наглость», — возмутилась она.

— И все же я хотел бы стать твоим хорошим другом.

Язык на этот раз не шевельнулся. Женя робко прижала к себе руку Славика.

— Ты устала, штурман?

Женя подняла на него глаза.

— Я разучилась ходить. Либо в кабине сижу, либо стою, когда своих штурманят учу. Но я могу идти, ты не думай.

Они шли некоторое время не разговаривая и думали об одном и том же.