Изменить стиль страницы

— Жития и страдания старцев соловецких благослови, отче, прочести… — возгласил он гнусаво и наклонил коптящую лампчонку над страницей, источенной жучком. Эта было Денисовское сказание о первом соловецком разгроме, о Никоне и воеводах его; Ксенофонт читал его чуть сонливо и нараспев. Кир не зря выбрал именно это место летописи, способное укрепить решимость братии на будущее время. Подобные летучим мышам, порхали во мраке угасшие истёртые слова.

«…повеле призвати Никанора, иже от трудов стояния молитвенных ходить не можаше, но на малых саночках послании вземши привезоша. Он же, воевода и раб царишкин, образа иноческа не устрашився, ниже седин столетних, тростию бияше блаженна по главе, по плещам, хрепту, устам, яко и зубы от уст изби…»

Свет еле пробивался сквозь закопчённый стеклянный пузырь; чтец косился на Евсевия, боровшегося с демонами смерти, и потом, впустую шевеля губами, суетливо искал пальцем утерянную строку.

«…хотяше в пепел забытия обратити, повеле из караула иноки и бельцы, числом яко до шестидесяти, привести и, различно испытав, казни различно уготова. Овых завеща повесити за ноги и ребра, кажного на своём крюке, а овых под мещь клали и напятеро разымали, а юродивых в пустой бане огнём пожгли, кнутьём изби, вервием подавиша, и иным, на скамью посадя, языка резали дважды и трижды, а иного за конём влачили, яко не погребеннова мертвеца, а инии главопосечени быша».

Ворочался Евсевий, и меловая отметина с кукуля осыпалась. Вдруг Кир поднялся с игуменского места, и следом встали все, шатаясь от усталости: рассветало. Евсевий поднялся, точно перед смертью хотел бежать из этого горького людского мрака; он распахнул свои дремучие ресницы, потому что не верил в тишину, его объявшую.

— Нету бога! — крикнул он голосом, хрустким, точно сломали щепочку, и упал навзничь, и все хотели бежать отсюда, и только один Кир, подойдя к нему, поцеловал его в мёртвые уста.

Все молчали, и вдруг всем стало легче: самым существованием своим Евсевий тиранил братию, и когда распалась последняя связь, тут стояли лишь нищие да будущие бродяги, уже не соединённые ничем.

…Вассиан имел тетрадку, в которую без затей и выводов записывал всё, что потрясало его незамысловатый разум. Там было:

«Лотос, символ отшельников, а у нас не растут».

«Фараон Аменготеп за десять леть царствования убил сто восемь львов».

«Уродился кочан в тринадцать фунтов, вонючий».

«Румыния объявила ультиматум большевикам».

«Кричали сороки, не дали спать».

«Умер Евсевий, тако и все мы исцелимся от жизни сея».

Запись эта помещалась в самом конце страницы; больше записывать стало негде, да и не о чем.

Глава пятая

I

Это началось неделей позже. Надежды на своевременное прибытие лесоматериалов не оправдались. Стремясь залатать хлебную пробоину в экспорте, страна кинула огромные количества леса за границу; по вывозу леса Советский Союз стал сразу на третье место. Дорога же отказывалась грузить то количество лесоматериалов, которое удалось закупить Жеглову: везли машины, цемент, железо на крупнейшую гидростанцию, воздвигавшуюся в соседней губернии; гидростанция была важнее в государственном плане великих работ. Увадьевские телеграммы не производили никакого действия: под бронзовой девушкой на жегловском столе их скопилось до полусотни. Весть о сокращении работ проникла в рабочую гущу, ей не верил никто. Тем не менее председатель рабочкома ездил секретным образом в губотдел строителей, и там ему обещали снестись с центральным комитетом союза. Дело затягивалось, рабочие волновались, управление Сотьстроя молчало. В эти дни не было ни одного прогула.

Общественное мнение искало виновников, и как раз накануне дня производственного совещания этого виновника нашли; быть им мог, разумеется, один Филипп Александрович Ренне. С самого начала работ строители чувствовали в нём чужого, который если не навредит, то не принесёт и достаточной пользы; всё было ненавистно в нём — от сухой, лаистой речи до старой, с острыми полями фуражки. Стенная газета всё чаще помещала злые запросы по адресу администрации, продолжавшей держать этого преждевременного старика. Фаворов стал невольным свидетелем того редкостного в пореволюционное время происшествия, которым завершилась сотинская катастрофа… Большая толпа рабочих, настроенных скорее весело, подошла к конторе строительства и вызвала заведующего лесозаготовками. Фаворов, выглянув в окно, увидел в толпе какой-то прикрытый рогожкой предмет и вдруг догадался, что сейчас произойдёт скандал, каких ещё не бывало на строительствах.

— …не ходите! Я найду Бураго, он поговорит с ними, и всё обойдётся… — Скулы его дрожали, потому что это был первый случай в его инженерской практике.

— Вы молодой человек — надо быть разумно. Прогресс — в этой стране научились линчевать — до свиданья — молодой человек! — Однако Ренне ещё минуту барабанил пальцами в подоконник, прежде чем покинуть, помещенье конторы.

Его уже увидели снизу в окне и усердно манили руками вниз; страшней дубинки над головой был этот тяжеловесный юмор гнева. Фаворов схватился за трубку телефона, но Ренне не стал дожидаться. Без фуражки, как был, он стал спускаться вниз по лестнице. Из канцелярии вдогонку ему потянулись безымённые руки, как бы стремясь удержать от неминуемого, но выходная дверь раскрылась с той стороны, и руки исчезли. Ренне стоял один перед толпой, заложив руку за борт пиджака. Ближайшие смущённо задвигались, но сзади напирали, и какая-то деловитая кучка людей уже продиралась к нему сквозь людскую гущу. Он знал, в чём тут дело, и сразу поднял руку, желая говорить:

— Запань верно — я покажу расчёты — выберите комиссию — я объясню — завтра!

Он смолк, но впереди толпы уже выкатился предмет, потрясший Фаворова. Это была одноколёсная и вдоволь послужившая тачка, в каких возят строительный мусор. Худая женщина, тётка убитой девочки, хлопотливо и нервно уминала рогожку, на которую через минуту должен был сесть Ренне. Вдруг она указала пальцем на инженера, и палец был таким длинным, что почти достигал его сердца.

— На похороны тоже приходил!.. — крикнула она, и этого было достаточно, чтоб все поняли провинность Ренне.

Искусанные губы его брезгливо опустились вниз, а в уши стал вливаться насильственный румянец. Он глядел в землю и чего-то выжидал, потому что не самому же было садиться в позорную тачку! Тогда небольшого размера и щетинистый человек, — Ренне узнал в нём сразу слесаря из ремонтного цеха, — решительно выдвинулся вперёд.

— Придётся прокатиться, — сказал он зло и просто кивая на одноколёсную. — Пожалуйте!

Из толпы понеслись крики:

— Почему на запани подстрелов не было?

— Ты сколько, злодей, денег-то брал… и каких денег!

— Катался в машине, прокатись и на одном колесике, супчик…

Кто-то запел про знаменитое яблочко, которое, раз укатившись, уже не возвращалось назад. Тот же слесарь сказал угрюмее и настойчивее:

— Садитесь, гражданин. Не силком же волочь! — и, насмешливо вытерши руки о рубаху, сделал попытку взять Ренне за рукав, а тот смятенно догадался, что это и есть то самое, горшее смерти.

— Я и сам — сам могу — сам… — отпихнул его руку Ренне и уже озирался, собираясь как бы бежать, но кольцо плотно обжимало его от стены к стене, и нигде не было спасительной щёлочки в этой хляби враждебных глаз.

Его втиснули в тачку и повезли; слесарь ожесточённо придерживал его за плечо сверху. В почти похоронной тишине равномерно поскрипывало колесо. Иногда оно наезжало на камень, и вся тачка вздрагивала.

— Везите, ровней, черти… ровней, — обмякшим голосом приказывал Ренне: он ещё приказывал.

Толпа увеличивалась; лица у всех были серьёзны, и можно было предположить в них раскаянье, что применили именно этот бескровный и потому неутоляющий гнева способ расплаты. Откуда-то в толпу протискалась жена Ренне; её не узнали, так как, полуслепая, она безвыходно сидела в отведённой им квартире. Спотыкаясь и наугад наклоняясь к мужу, она тормошила его ускользающее плечо: