Изменить стиль страницы

— Слушайте, Маруся, — сказал он на всякий случай с волчьей какой-то улыбкой, — проводите меня отсюда. Мне очень не нравится тут…

Она усмехнулась его откровенности. Марусями звали тогда всех женщин, носивших не женскую одежду и деливших боевую участь с мужчинами.

— Иди сам… — и перебирала пальцами в кармане.

Медленно, затылком назад, он спускался по раздирающе скрипучей лестнице и всё ждал, что вот грянет воздух позади, и он, цепляясь шпорами за ступеньки, скользнёт вниз. Но происходило не так; смешная выпадала офицеру судьба. Внизу его встретил фантастический призрак в генеральской шинели, возможный только в такую неправдоподобную ночь; по поясу его в чёрной шелухе сидели гранаты, а папаха, перекроенная из муфты, обнажала страшный, непокорный вихор. Должно быть, Савка сразу понял новую прихоть подруги.

— Везёт тебе, поручик… — и так хлопнул по плечу, что хрустнул новёхонький погон офицера. — Везёт тебе, сукин сын! — повторил он, восхищаясь его судьбой.

Вдвоём они пошли в дикое осеннее поле, начинавшееся тотчас за селом; конь бесшумно ступал за ним, точно понимал, какую игру выигрывает его хозяин. Тут она отпустила его в свободу и ночь. Взволнованный и благодарный, он напоследок нагнулся из седла и, приподняв, поцеловал её в награду. Потом он скакал, ветер тузил его кулаками в грудь, а она, в гневе и обиде, стреляла ему в след…

Разделив с вольницей её расцвет, она частично стала свидетельницей её заката. Её не было в хате, когда Чубенко застрелил Григорьева из веблея, но уже при ней остервенелая громада побивала на сельской площади григорьевского казначея. Она слышала про позор крымского разоружения, и потом судьба заставила её проделать безумный рейд от Сум к Богучару, когда, гонимая Летучим корпусом Нестеровича, вольница таяла на бегу. С ястребиного налёту били бронепоезда, бушевали полярные метели, и кто из них больше наносил ущерба, было в суматохе не определить. Люди замерзали сотнями, за артиллерией пропал обоз, в неделю прошли восемьсот вёрст, и выдержали одиннадцать жестоких боев. Банда гибла и возникала вновь, чтоб гибнуть завтра. Потом был крик среди ночи: «Тикай, бо мы все в паныке…» — Всё схлынуло, как дрянной сон; Сузанна очнулась лишь через год и ко времени прибытия в Москву сохранила в памяти две смешных цифры: 18 мая двадцать первого года постное масло — 260 000, а зернистая, самосадная махра — восемь… чего восемь, она уже не помнила.

Женщине легко было укрыться от преследования; шрам на виске она правдоподобно объясняла падением в детстве. Большому человеку понравилась её мужская смётка; полгода она работала в армии, откуда её и послали доучиваться в Москву. Никто нигде не интересовался её прошлым. Пять лет в лишениях и сырости она прожила на каком-то чердаке, сходя оттуда лишь в институт, на демонстрации да в баню; месяцами она не видела людей, кроме дурака в противоположном окне, который ежедневно, приспустив подтяжки, проделывал гимнастику с папироской в зубах. Встреча с родными произошла лишь по окончании института… Шёл снежок и таял на лету; женщина вела мальчика, который ярко-красной лопаточкой разбивал хрупкое стекло луж; в улицах продавали кавказскую мимозу, пахнувшую нерусской весной. В аптеке висела засаленная телефонная книга. Звонок у двери действовал исправно. Дверь открыла мать в синих очках и рабочем коленкоровом переднике.

Улыбаясь, Сузанна ждала позволения войти.

— А, это ты! — без удивления сказала мать и оглядела её всю, от потёртой кепи до стоптанных, промокших туфель. — Войди… только не наследи, пожалуйста.

Дочь вошла, и мать подчёркнуто ухаживала за ней.

— …давно? — Она придвинула дочери блюдечко с вареньем, знакомое блюдечко с цветочной каёмкой. — Я говорю, давно приехала?

— Уже пять лет.

— Где же была?

— Везде… потом училась. — Варенье было из чёрной смородины, любимой ягоды отца. — Папа жив?.. там не висит его шубы.

— Да, мы продали шубу. Он выйдет, только допишет письмо. Бери сухарик.

— Спасибо, я возьму.

— Вот у меня глаза испортились. Это на тебе красное платьице?

— Нет, чёрное. — Она поискала глазами Назара, но его не было в комнате. — Назар замёрз?

— Нет, его съели мыши. — В голосе матери мелькнула раздражительная нотка, каких не бывало раньше. — Шубу мы обменяли на крупу. Папа ходит в демисезоне… помнишь, с пелеринкой? — Они довели нас до нищеты.

Сузанна поморщилась, едва коснулся её этот затхлый ветерок прошлого, но она вспомнила тот ветхозаветный балахон, который стлали в кухне на полу, когда к кухарке приезжал на побывку сын. Ей стало грустно. Разговор не клеился до самого прихода отца. Филипп Александрович поцеловал Сузанну в лоб не прежде, однако, чем распорядился отправить деловое письмо. Мать, плохо скрывая слепоту, заискала его на столе. Они остались одни.

— Вернулась, — это хорошо, — шамкая, начал отец и тут же разъяснил: — у меня челюсть— надул техник — завтра хоть рельсу грызть. Много трепало?

— Да, я видела кое-что.

— Ерой, — усмехнулся Ренне, и Сузанна поняла, что слово это пришло к отцу вместе с демисезоном. — Кто ты теперь — кассирша?

— Нет, инженер.

— Электрик?.. строитель? Полтораста миллионов не могут построить приличного стойла себе за десять лет… строители! — Эту фразу он произнёс совсем гладко.

— Не будем об этом, — жёстко оборвала дочь. — Я химик. Ищу места.

— Я не могу — сам тоже — не рассчитывай.

— Я и не прошу, — улыбнулась Сузанна.

Раздробленной оконной рамой в комнату вторгался тяжкий закатный сноп; в свете его оранжевой бахромкой лохматился борт отцовского пиджака. Он стал широк ему, этот парадный пиджак; его часто гладили, обшили тесьмой, но и тесьма сносилась; из-за воротника прискорбно торчала вешалка.

— Разреши, я поправлю, — потянулась Сузанна, и тот удивился, но не воспротивился.

— Ты во-время, — успокоенно продолжал отец. — Берут комнату — хочет жилец внизу — на трубе учится — точно на паровозе играет. Вещи тут?

— Я не собираюсь оставаться у тебя.

Ренне смутился и заискал что-то на столе.

— Окна на юг — тепло — отдельный ход. Боюсь — на трубе играет — у меня зубы звенят.

— Я подумаю, — ответила Сузанна, вспомнив сырой чердак и дурака в подтяжках.

Кажется, Филипп Александрович не узнавал дочери: в прежнюю оболочку новое влилось естество. Левый глаз её, точно сведенный тиком, был срезан нижним веком заметно больше правого; тревожил и странным образом привлекал этот полуприщуренный глазок. Ренне покашлял:

— Пей чай. Мы уже обедали.

— Я тоже.

— Хм… замужем?

— Нет.

— Значит, девушка?

— Твой вопрос обижает меня.

Он опять растерялся.

— Э, сама в жизни! Я не то — я хотел — здорова?

— Да.

— Больше не спрашиваю.

— Спасибо.

Дальше разговор пошёл о пустяках. Отец шутлива рассказывал о встрече с Жегловым и при этом как-то бравировал молодостью, точно опасался, что именно дочь, погонит его со службы за старость «Человека нельзя тесёмкой, не пиджак…» — обмолвился он кстати, хотя тут же прибавил, что на одно свершение его ещё хватит, а там — без проволочки на слом, в домну… Сузанна играла ложечкой, не зная, что надо говорить в таком случае, но в эту минуту вернулась мать, молча разделась и прошла на кухню; оба были рады этой внешней причине оборвать невязавшийся разговор.

— Ты ступай — обними — ты женщина, — неловко сказал Ренне, и тотчас через закрытую дверь, несясь откуда-то из преисподней, ворвался глухой трубный рёв. — Играет — это его брат, милиционер — тот протяжней — учится. У них одна труба — по очереди.

Сузанна засучила рукава и пошла помочь матери. Она осталась, и это стало вступлением к катастрофе с другой женщиной.

IV

Второго натальина ребёнка задушила пуповина; когда Жеглов вернулся, акушерка собиралась уходить, а Наталья задичалыми глазами смотрела в потолок. Вскоре приехал муж и вёл себя на этот раз чутко и разумно. Жеглов покинул их, в надежде, что теперь-то всё склеится, он ездил часто в эту пору, и Увадьев неестественно шутил, что тот совсем отобьёт у него жену. Год прошёл в безмолвии и неписанном мире. Постепенно Наталья втянулась в работу, которую ей подыскал Жеглов, — неверная отсрочка несчастья, готового ввергнуться в неблагополучный дом. Близ этого времени Наталья часто встречалась с одной из бывших подруг, мужа которой по профсоюзной линии также перекинули в центр. Полная противоположность Наталье, она была пышна, порывиста, и рябинка давней оспы над бровью придавала ей особую неукрощённую задорность. По старой дружбе, она доверяла Наталье семейные тайны, краснела и тотчас хохотала от преизбытка здоровья и сил.