Изменить стиль страницы

— Немудрено, в эку щель залезли, — безобидно улыбнулся Увадьев. — Тут и мокруша, поди, чихает…

Все помолчали, пока гости усаживались на заранее поставленную для них скамью.

— Ты шапочку-то сыми, тута не простудишься. Эка надышали! — поскрипел ближний старик и, хотя не слышалось пока ни вражды, ни порицания, Увадьев решил не итти ни на какую уступку.

— Не серчайте, граждане монахи. Голова у меня в войне контужена, и от воздуха как бы дрожание на неё находит. Я иной раз и сплю в шапке, такое обстоятельство! — Он мельком взглянул на Сузанну, но та не одобрила, кажется, его выдумки.

Тут, шаркая стоптанными сапогами, сухонький монашек внёс большой медный чайник; белый пар бился из носка. На растопыренных пальцах он держал стаканы по числу гостей; наспех обмахнув стол полой своей замусоленной рясы, он налил в стаканы густого берёзового чая и поспешно удалился.

— Вот, грейтесь чайком. Хоть и ночные, а всё гости, — поклонился Кир, придвигая три серых от времени куска сахару, сохранившихся, видимо, вместе с рублями в обительской сокровищнице. — Самим-то нам правило не велит, да и отвыкли…

— Чаёк обожаю, — просто сказал Увадьев; соскоблив с куска грязцу и налипший на него русый волос, он неторопливо отправил его в рот. — Волос сладости не убавляет! — взмахнул он бровью, почитая и грязцу за нарочную выходку Кира.

— Вот и славно, — приветливо продолжал игумен, — давайте ознакомимся сперва. От века признавали мы берлогу по жёлтой проплешине в снегу под вывороченным корнем; советских людей по обличью признаём, — он поклонился, как бы извиняясь за своё ненамеренное оскорбленье. — А мы мужики. А до пострига зверя тут промышляли, лис били, лосей загоняли. Михейко, эва, у медведицы дитёнка крал, она ему малость ляжку поела: так и хромат доселе на одно колесо. — Видимо, он волновался; пальцы его бегло обжимали пламя, как бы пытаясь вылепить из него знак, достаточный для устрашения Увадьева, — … а сам-то я живописец был. И я исправный, сказывают, был живописец. Успенье, дорогой мой, в ноготь мог написать. Иконка, и молиться можно, а вся в ноготь. Шешнадцать человек, и кажный с личиком, и у каждого в глазике соседик отразился.

— Очень интересно, — молвил Увадьев, приступая к чаю. Он пил его с видимым удовольствием, невзирая на явный берёзовый привкус, пил не спеша, и даже лёгкая испарина проступила у него по лбу. Игумену он не возражал до поры, справедливо угадывая, что карьере игумена предшествовала многолетняя деятельность скитского духовника.

— … а сам я сюда пришёл от неправды людской, — тянул Кир, озираясь на братию. — Братца у меня повесили, обожаемого братца. Удавили на Костроме…

— Кто ж его так нехорошо, братца вашего..? — вступил в беседу Фаворов.

— Кто!.. у кого власть, у того и петля. Царишко удавил, ему пределу нет.

— Правды, что ли, добивался? — надоумясь недавним разговором С Геласием, любопытствовал Фаворов.

Игумен засуетился; в движениях его скользнуло кратковременное раскаяние, что не воздержался от упоминания о братце.

— Как тебе сказать, дорогой мой?.. людишек он побивал. Ведь поискать, так и праведника в петлю вставишь. Без греховинки-то вон огнь един, да и тот жжётся… — И опять он продолжал говорить, цветистой многословностью своей вызывая негодование братии, а Увадьев всё пил и, бережно отставив в сторону допитый стакан, принялся за другой, от которого отказался Фаворов.

Монахи терпеливо глядели ему в рот, напрасно выжидая, что вот он сам обнаружит, много ли власти возложено на него, много ли беды привёз с собою. Волновались они не зря: уже творились в округе вещи, не сообразные с древним обликом Соти. Ещё с зимы в Макариху стали собираться многолюдные артели рабочих, которые тут же и расселялись по мужицким избам. Толком никто не знал, а десятники и техники лишь перемигивались на скороспелые тревоги черноризцев. Не меньше двухсот подвод, нанятых из окрестных деревень, ежедневно везли со станции бутовый камень, алебастр, железо всех сортов, паклю, стекло, гвозди; они везли и вязли в добротных российских грязях: распутица вконец разъела зимники. Одновременно с этим свыше четырёхсот мужицких топоров да лопат прокладывали грунтовую дорогу на Шоноху, прочерченную каким-то сумасшедшим чертёжником прямо через болотистые леса. Чуть не по колено в воде, тотчас за метчиками, шли рубщики, открывая мостовщикам и дерновщикам широкую, шестиметровую тропу; они безжалостно врубались в дебрь, от топоров переняв свою повадку, и там, где раньше щебетала птищь да путлял сонливый зверь, встали, ныне хлибкая брань да железный клёкот. На виду у всех, по слепительному весеннему насту ежедневно бродили кучки людей с треногами и всё искали, всё искали в трубках нивелиров тот безвестный лысый бугор с часовенкой, при которой от века существовал монах, собиравший даяния со всяких мимоезжих людей. Вечерами они возвращались злые и молчаливые; ели так, точно в утробе у каждого сидело по батальону солдат; спали так, что и пушками не пробудишь. Округа терялась в тёмных догадках, и даже сам Лука Сорокаветов, родитель макарихинского председателя, присяжный отгадчик мировых тайн, только руками разводил на запросы однодеревенцев. Явствовало лишь, что по проложенной дороге прикатит вскорости лютая машина, которая неминуемо пожрёт и несуесловную прелесть места, и тишину — наследие дедов, а вместе с ней и мелетиево детище.

Еле переводя дыхание, Кир смотрел украдкой на эту невозмутимую глыбу, свалившуюся ему на голову, на его большие в тёмном пушке руки, такие же широкие в запястьях, как и в ладони, на его костистые, вроде наковален, колени и, хотя не делил с ним чайного удовольствия, такая же испарина проступала у него по лицу. А тот всё пил, наевшись селёдки в обед, и цвет его причудливо менялся, как у стали в закалке. «Эка, чай-то хлещет, ровно на каменку в бане льёт!»

— Какие вас сюды ветры завеяли? — не вытерпел, он наконец.

— А нас не ветры, мы сами, — очень строго произнесла Сузанна, и все посмотрели на неё с осуждением, точно совершила явную непристойность.

— То-то, сами… Ты, бабочка, сиди; баба посля всех тварей сотворена была, не с тобой речь! — твёрдо обрезал игумен, а Увадьев даже от стакана оторвался, чтоб удостовериться, не начался ли уже скандал: всё пока обстояло благополучно. — И Геласия-то сутемень напугала. Да и сами в страхе живём! Соглядатаи с трубами по полям ходят, в трубы ищут, а чего искать? Мест много, на все места людей нехватит!

— Мы не таких местов ищем, — вставил Увадьев, неуверенно берясь за третий стакан, и тотчас Кир оживился.

— Каких же местов ищете?.. для поправки, так на Соленгу езжайте; там и калеки ходят, и бесплодны рожают, как поживут. Домой-те приедешь, а начальство и не узнает: рожа-те чисто вымя коровье станет. А коли охотных местов надо, так это на осьмидесятой отсоль версте, местность Креуша. Всё идите, всё идите, сперва сухопутьем, а там болотце встренется, вы и его прейдите! Добычники сказывают, лоси-то прямо на опушках табунятся…

— Рыжички там хороши, — нечаянно проговорился один, с маленьким лицом, совсем увязшим в бороде, и вдруг зашёлся в оглушительном простудном кашле.

— Рыжички тоже очень хорошо, — поддержал Увадьев, когда всё пришло в прежнюю стройность.

Кир опустил глаза, а пальцы его стремительней побежали по лестовке.

— А то поживите бельцами у нас, моленьем да ладаном не поневолим. У кажного своя вера, как ему гибнуть написано. Гуляйте, скоро уж и черёмухи запоют… — Он так и не заметил своей оговорки. Вдруг он поднял слезящийся взор, тоскливо и тускло светилась в нём беда. — Мятежно в скиту стало, и не вы, гости ночные, мятеж к нам привезли. Уж дороги ведут, железо везут, а мы не ропщем, а мы поём богу нашему, доньдеже есмы. Назад тому ста годов более воздвиглась тут, у мочажков, чёрная Максимова изба, мать киновии нашей. А был Максим не барин, не штабской сын, не купцовой жены племянник, был он солдат беглой. Двадцать лет воевал врагов царских, не одну бадью крови отдал, а в отмету службы велено было забить Максимку палками, он и убёг сюда, чтоб тут Мелетием зваться. Вот мы и живём как вареники в масле, корьё жуём, да всяку добуду лесную, ещё воздухом дышим, за сирых бога молим, за помин рупь в год берём… за ту единую вину нашу простите нас, гости ночные!..