Изменить стиль страницы

Он испытал слабую ноющую усталость в руке, как если бы лично поразил коротким толстым ножом и повернул его в спине зверя. Двести третья стояла с открытыми люками, вся на виду, и потому экипаж мог в подробностях наблюдать это, не доступное ни на одном полигоне мира… Невыразимый полдень шумно рванулся из щелей пантеры, неправдоподобных, дырчатых и косых, а плита командирской башни отлетела, чтобы запертое солнце могло выйти наружу. Литовченко сменил место не потому, что слепительный свет превращал самоё двести третью в мишень, а из желания укрыться от огненной измороси, от которой горел даже снег. Сам Дыбок — холодный, рассудительный Дыбок — поддался колдовскому очарованию зрелища:

— Хлебни русского кваску… Вот он, элексир жизни, пусть напьётся досыта, — запальчиво шептал он, но какое-то гордое достоинство мешало ему ещё и ещё бить из пулемёта по пламени, хотя и чудилось, враг ещё полз на одной гусенице и с вулканом в брюхе: так вихрился оранжевый пар вкруг него. — Выпей русского кваску… пей!

— Культурно сделано, Соболёк, — похвалил и Обрядин зубовным, срывающимся голосом, точно заправдашная малярия трясла его. Поглядела бы одна из его бабёнок на нынешнего Обрядина, — он был, как мальчишка, пропала хвалёная его степенность. Высунувшись из люка, он выставлял лицо в этот неистовый свет: душу, озноблённую близостью гибели, ласковей солнышка греет жар горящего врага. — Эй… пол-литра с тебя товарищ! — гаркнул он вослед громадной тени спасённой тридцать-четвёрки, шмыгнувшей через самое место их недавней стоянки. — Натерпелись, болезные… — сочувственно проводил он её, когда как бы рассосалось в снежной тьме самое её вещество.

— Похоже, мы у них тут целый зверинец разбудили. Смотри, ещё один прётся, — сказал потом Дыбок, когда остыла первая радость удачи. — Так оно и есть… Не люблю я в ночное время фердинандов, товарищ лейтенант! — То было тяжёлое самоходное орудие, германская новинка того года, прозванная так, по объяснению Дыбка, за сходство с профилем носатого болгарского царя, которого довелось ему видеть в старой Ниве.

Фердинандом оказался тот, что двигался в центре облавы. Он засветил фару; судя по перемещению светового эллипса на снегу, он разворачивал своё неуклюжее тело, идя на сближенье. Два звука слились попарно; кроме того, двести третья стреляла ещё в промежутке, — были напрасны все пять залпов. В такой непроглядный вьюжный вечер успех решался не тем, кто железней или метче, а удачливей кто. Двести третья пятилась назад, и тогда случилось то, уже совсем невероятное, о чём до поздней старости обожал живописать внучатам ветеран великой кампании, Василий Екимович Литовченко. «Волос на мне дыбочком встал, — рассказывал он, гладя лысину, и ему верили не больше, чем Паньку Рудому, знаменитому его земляку. — Думаю-думаю, как же мне поступить при такой бисовой оказии…» Но если бы это «думаю-думаю» длилось у него в тот раз дольше секунды, никогда бы не узнали про этот случай маленькие, затихшие в страхе украинцы. Фердинандов стало два, потом сразу четыре зажжённых луча пронизали взвихренную метельную неразбериху, да ещё какой-то блудливый, так и не разгаданный огонёк добавочно запетлял и заюлил в поле. Верно, они плодились там, эти ночные твари, вылезая друг из дружки, и действительно, замогильная чертовщинка миргородского пасечника представлялась, в сравненьи с этим, поэтической выдумкой, навеянной шелестом вишен в благодатную южную ночь… Пользуясь даровым освещеньем от собрата, пылавшего, как солома, дьяволы разили из всех своих жерл, и двести третья поступила по меньшей мере правильно, заблаговременно и без выстрела спустясь назад, в низинку.

Бежать отсюда было хорошо, горящая пантера служила достаточным ориентиром, пока не взорвался её боезапас. Она исчезла с ловкостью привидения, оставив по себе глухое эхо, дырку в снегу, дождь железных клочьев и вспышку, как от адского магния… Двести третья мчалась, петляя, и на бога, потому что любое на свете было лучше прямого полупудового клевка в корму, — мчалась, заведомо углубляясь в расположение противника, мчалась, пока не отстала погоня. Последние выстрелы легли далеко в стороне, всё погасло, самое окошко люка потерялось во мраке. Возбуждение успеха охладилось, на смену пришли озноб и голод; Обрядин, кроме того, вспомнил про разбитый локоть… Литовченко промолчал на вопрос лейтенанта, видно ли ему хоть что-нибудь на дороге; промолчал из боязни выдать голосом щемящую тоску, меньше всего происходившую от метельной неизвестности ночи. Следовало убавить ход до самого малого; так и сделали, но было поздно. Центр тяжести вполне ощутимо, шарообразно перевалился вперёд, инструменты гремуче двинулись по дну танка. Горный тормоз не остановил скольженья. Все одновременно ощутили, как пучина дохнула на них холодом.

«Вот оно, то самое, двадцать второе число…» — со странной вялостью подумал Собольков, клонясь на пушку. Машина весом сползала вниз, с заметным уклоном влево. Обрушилась левая гусеница. Литовченко вслепую и немедля выправил движение, и стоило отметить выдержку новичка, хотя нигде его не обучали, как падать в реку с наименьшим повреждением. Теперь танк полувисел на месте. И опять опоздало тело; команду стой Собольков подал, когда был включён уже и задний ход. Не жалея ничего, водитель до бешенства разогнал мотор, но оно не могло длиться долго — единоборство хотя бы и пятисот лошадиных сил с законом тяготенья. Земля одолевала, она стаскивала людей с сиденья, и это было пострашней поединка с фердинандом.

— Спокойствие, лейтенант, спокойствие… — чудовищно ровным голосом крикнул Дыбок в микрофон, точно ему принадлежала власть в танке, точно знал, что пока сам он здесь, товарищам не грозит несчастье.

В передний люк хлынула вода. Упираясь рукой в американскую картинку, Дыбок включил аварийный свет на плафоне рации; он увидел неподвижное от натуги, откинутое назад и в снежной маске лицо соседа. Шустрая пена, бурля и заполняя щели, вилась вкруг колен. Вдруг свет погас, пора было кричать: вылезай, топимся, — но все молчали, неживая сила придавила их волю. Дальше пояса вода не поднималась… Кое-как оторвавшись от танка, Обрядин выскочил наружу. Прошла вечность, и может быть, две вечности сряду, когда он появился опять, невредимый, сухой, даже весёлый.

— Глуши мотор, Вася… кажется, приехали, — оповестил он сперва собольковским голосом, потому что мотор ещё работал, с поминутным кашлем и во весь мах своих двенадцати цилиндров; загляни сюда тигр, он мог бы спокойной лапой добивать двести третью до последнего пламенного вздоха, целясь на выхлоп. И когда Литовченко стащил с педали онемевшую ногу, Обрядин прибавил уже собственным, в раздирающей уши тишине: — Приехали к тёще в гости. Эва, на горочке с блинцами стоит. Выгружайтесь, граждане, помаленьку!

В сухом верхнем кармане гимнастёрки у Дыбка нашлись спички. Их было семь. Головки с шипеньем отлетали, норовя в глаз; на коробочной этикетке было напечатано, как вести себя советскому гражданину во время войны. Зажглась четвёртая, и пока не притушил её хлопок снега, главное успело отпечатлеться в зрачке. Танк держался на скате стандартного немецкого рва, кормой вверх и с перевесом левого борта, — как в ночь разгрузки, когда комкор читал наставление новичку; машина опрокинулась бы на большей скорости. Вода достигала третьего катка; две широких колеи, прорытых гусеницами, круто уводили в черноту, смолянисто блеснувшую при вспышке. Собольков не успел различить стрелок на часах, — было скорее пять минут девятого, чем без четверти час, но и в первом случае событий явно недоставало на такую уйму протекшего времени. В суматохе дня, видимо, проскочили ещё какие-то происшествия, не оставившие в памяти следа. По сходству с собственным их положением Собольков припомнил только, как они вытаскивали из воронки одну завалившуюся шестидесятку, но эпизод тотчас поблёк и затянулся как бы тинкой.

— Я уж думал, нас в подводную лодку за заслуги произвели, — пошутил Дыбок, но все не шибко поверили, что ему веселей, чем прочим.