Изменить стиль страницы

— Что касается двести третьей, — пошутил он, — то ущерба ей от встряски не предвидится, машина испытанная: так ли ещё маханула она, к примеру, в один овраг под Россошью, после того как вырвало кусок брони из лобовика и повалило прежнего водителя, предшественника Литовченки. Если только припомнит товарищ генерал, это случилось на исходе того дня, когда именно их корпус, зайдя от Валуек, нанёс решающий удар по Италии и заставил её сметаться из войны.

Две красные полоски были нашиты справа на груди лейтенанта. Генерал усмехнулся патриотическому красноречию своего танкиста; одновременно на лицах у всех в десятке вариантов повторилась его улыбка. Упоминанье о Россоши было всем им заслужено и в равной степени приятно; если шепнуть это слово во-время, на ухо обессилевшему товарищу, оно удваивало отвагу, воскрешало, как глоток спирта, пароль круговой танкистской поруки.

Генерал поднял голову.

— Литовченко, Литовченко… — поискал он в памяти, и опять чем-то горячим пахнуло на него из этой ночи. — В школе со мной учился однофамилец мой, Денис Литовченко. Собачник был, целая орава дворняг так и бродила по его пятам… А ну, покажите, что у вас за некий Литовченко!

Тряхнув хохолком, не то седым, не то запушённым снежной пылью, Собольков крикнул это имя в летящий снег, и тотчас знакомый паренёк вытянулся рядом с командиром танка. Луч от фары пришёлся на него сбоку; кроме того, вернувшийся с офицером штаба адъютант подсветил ему мигалкой без опаски получить вторичное поношение науке и технике. Карие мальчишеские глаза чуть напуганно смотрели из-под густых, не по возрасту, бровей; левая, рассечённая при паденьи, слегка кровоточила… Нет, это был не тот Литовченко, моложе, постатней и явно не денискиной породы. Не зря Митрофан Платонович Кульков назвал того колобком при выпуске из школы: «Катись, колобку, в свит, та стережись, щоб сирый вовк не зьив!»

— Что ж ты, тёзка, плохо за машиной следишь? — заговорил генерал, смягчаясь воспоминаньями. — Танк не лошадь, не огрызнётся, сахару с ладони не попросит… Ты его молча понимай, и дружба его тебя не обманет. А представь, такая же ночь и врагов тысяча… тут каждый болтик слезою омыл бы, да поздно.

Он говорил так, как если бы сын денискин стоял перед ним, нуждаясь в отеческое наставленьи, и всем понравилось, что он говорит с этим полумальчишкой, как с сыном.

— Машина исправна… товарищ гвардии генерал-лейтенант. Только я не той гусеницей тормознул второпях, — открыто признался механик, и опять всем кругом понравилось, что и этот не бежит вины, не ждёт прощенья.

— За правду хвалю. У меня в корпусе не лгут… Кстати, как батькá-то кличут?

— Батька Екимом звали, — отвечал Литовченко, и брови туже сдвинулись к переносью.

— Так. Немцы, что ль, убили?

— Сам помер… от старины.

— Вот оно что, — по-своему прочитал его интонацию генерал, и почему-то убавилось его огорченье, что хлопец этот даже не родственник Дениске. — За что ж ты на немца обиделся?.. Дом спалили или девушку твою увели?

Литовченко медлил с ответом; коротко было бы ему не объяснить, а на длинное пояснение он не решался. И чтоб выручить товарища перед начальством, все заспешили к нему на помощь.

— Хлебанул беды крестьянской, — подсказал кто-то сверху с платформы. — Все мы ею дóсытя пропиталися.

— Сейчас только тот и без горя, кто воровски живёт, — поддержал другой, и генералу показалось, что когда-то он довольно часто слышал этот голос.

— Такое дело… товарищ гвардии генерал-лейтенант… — начал третий. — Ганцы не селе у них стояли, и один мамашу его мёртвой курой шарахнул…

— Каб ударил, не стоял бы я на этом месте… — угрюмо поправил Литовченко.

— Ничего не понимаю, — сказал генерал. — Ударил он её или не ударил?

— Он у нас чудак, товарищ генерал, — пояснили со стороны.

— Какое ж тут чудачество! Кто родную мать в обиду выдаст, тому и большая наша мать нипочём, — вступился генерал за паренька, с интересом глядя, как садятся и тают снежинки на его щеке, безволосой и чумазой, потому что водители обычно ехали под одним брезентом с печкой, которою и обогревали в походе свой танк. — И как же ты рассчитываешь поймать его в такой суматохе… врага своего?

— Легше нет, — насмешливо произнёс тот же, охрипший от погоды, мучительно знакомый голос, и почему-то генералу вспомнилось, что ещё не обедал за истекшие сутки. — Надоть его на перламутровую пуговицу.

— Это как же так… на пуговицу? — спросил генерал, единственно чтобы ещё раз услышать голос.

— А как муху ловят. Взять простую пуговицу, от рубашки, скажем, о четырёх дырочках… и обыкновенно крутить у мухи перед глазами, пока она не начнёт вроде вянуть. А там берут осторожно за крылышки, чтоб не взбудить, и поступают по строгому закону… Так, что ль, милый Вася?

Шутка относилась, конечно, к маленькому Литовченке. Тот не отвечал: опустив голову, он уставился на руку себе, обмотанную тряпкой. Этим он как бы клал конец публичному обсужденью своей сокровенной обиды.

— Значит, гордый ты, тёзка, — одобрительно засмеялся генерал. — Это хорошо. Мне и нужны такие, гордые и злые. Войну видал?

— Только в кино… товарищ гвардии генерал-лейтенант.

— Ну, скоро увидишь… Ладно, оставьте его. Посмотрим, что он за вояка!.. — И повернулся к подсказчику, чтоб удовлетворить возникшее любопытство.

Они стояли перед ним все одинакие, на одно лицо, в одеревянелых от мокроты шинелях и набухших водою сапогах. И всё же человек этот, казавшийся старше других, заметно выделялся в их ряду; здесь опять пригодилась мигалка адъютанта. И хотя танкист был теперь в усах и к тому же немедленно опустил озороватые, себе на уме, глаза, сразу видно было, что личность эта вела образ жизни, навлекающий подозренье в смысле пристрастия к некоторым крепким напиткам… Нельзя было не узнать его, бывшего повара из штаба корпуса, который мог бы прославиться и во всеармейском масштабе, если бы не роковая любознательность к жидкостям. Она не только помешала ему продвигаться по служебным ступеням, но и удержаться на достигнутых высотах; падение случилось как раз после Россоши, когда кладовые штабной столовой значительно пополнились трофейным продовольствием. Итальянский вермут, французское шампанское, венгерский токай и даже тухлый немецкий ром принялись наперегонки сохнуть в его присутствии, а глазуньи, которыми он ограничил круг своей деятельности, приобрели столь броневые вкус и прочность, что офицеры диву давались, до чего можно довести обыкновенное куриное яйцо. Ему давали советы подкидывать эти злодейские яичницы неприятелю, чтоб калечились на них, но он не внял деликатным предупреждениям, и тогда пришлось откомандировать его вовсе из управления корпуса, что не вызвало ни ропота, ни удивления с его стороны.

— А ведь это ты, Обрядин, — вместо приветствия и весело сказал генерал. — Ну, кем воюешь, как живёшь?

— Башнёром на двести третьей… товарищ гвардии генерал-лейтенант. Вот, прибаливаю маненько, — сиплым баском сообщил он, желая этим выразить степень своего раскаянья.

— Так… И болезнь всё та же?

Обрядин не ответил и лишь облизал пышный ус, чтоб скрыть усмешку, какая была и у генерала.

— Что ж, выздоравливай, — пожелал генерал и уже собирался отойти, потому что не на одной только этой станции происходила выгрузка его хозяйства. Да ещё предстояло по пути в район сосредоточения заехать в штаб армии и, кроме того, расспросить кое о чём дежурного офицера из штаба. И тут бросилось ему в глаза странное, даже неуместное для солдата, шевеленье на обрядинском животе, чуть повыше поясного ремешка… Башнёр стоял смирно, руки по швам и выпятив грудь так, чтобы по возможности натянулось на груди сукно шинели. Он даже попытался стать бочком к командиру корпуса, но в ту же минуту что-то живое выглянуло из-за борта обрядинской шинелишки.

— Ну-ка, посветите, капитан. Что это за живность у тебя, Обрядин?

— Это Кисó… товарищ гвардии генерал-лейтенант, — виновато, упавшим голосом признался тот.