— Далеко ещё? — спросил Мазель. — А знаешь, ведь тут Ида! Она в отряде…
— Как же, наслышан, — сухо ответил Маронов и так долго закуривал самокрутку, что всякий другой счёл бы это за обидный намёк.
— Я, кстати, привёз тебе папирос, которые обещал, — сказал Мазель, чуть приотставая.
— За папиросы спасибо. Так… Ну, а что теперь пишет сусатанский пограничник?
Дорога, если можно было так назвать расплывчатое обилие следов, то проваливалась между голых барханных гребней, то поднималась на округлые, подковообразные плато, заросшие иляком, селином, отцветшим маком. Изредка на раздутых местах проступали лысины красноватой глины, а потом опять, лишь в новых сочетаниях, набегали карликовые подобия саксаульных рощ.
— Я покажу тебе, Шмель, удивительные штуки, а прежде всего — людей. О них надо судить тогда, когда они страшны, небриты, осатанели и делают всемеро против своих сил… И потом: у нас любят кричать о героизме, а по-моему, это следует делать молча, со сжатыми зубами. Перед кем хвастать? Старое не переубедишь, а молодое… я крепко верю в своё поколенье, Шмель. Достоинства больше, товарищи, достоинства!
Мазель не возражал только потому, что сегодня именно так было полезнее для общего дела; он только дивился мароновской способности так быстро переключаться с одного на другое. Это состояние лёгкого ошеломления, смешанного с гордостью за своё поколенье, не покидало его до самой ночи. Маронов действительно показал ему незабываемые вещи, которые самого его неизменно заводили в логические тупики. Что двигало этими рассеянными на вид людьми — азарт, безумие, идея? Так он мучительно догадывался о том, что Мазель знал давно, крепко и на всю жизнь..
Они объехали много в тот день; Мазель извивался в седле, точно пронзаемый гвоздями; они объехали фронт только двух кулиг. Первая линяла во второй возраст; бойцы получили два часа сроку — развести костры и покоптить над ними походные котелки: им как будто вовсе не хотелось спать. В застылой, хрупкой, как эмаль, тишине пустыни с лёгким шелестом возникал саранчук: и в темноте они продолжали лезть из тесных шкурок.
Вторая кулига была много старше; её уже томила мука размноженья. Кулига растворилась в темноте. Мазель слез с коня и, слегка похрамывая, пошёл к кусту, который бесформенно громоздился посреди ночи. Наклонившись, Мазель долго рассматривал его, то и дело зажигая спички.
— Слушай, Маронов, а почему, однако, они сидят одна на другой?
Маронов вздрогнул и, как ни угнетала его потребность сна, рассмеялся.
— Ты удобный муж, Шмель. Ты и увидишь, не поймёшь… Слышишь, слышишь похрустыванье? Это любовь, Мазель. Никто из влюблённых никогда не имел такой обширной кровати. Миллиард романов с благополучной развязкой… Хотя нет, не совсем так: отложив кубышки, они дохнут. Сейчас их можно убивать, они не слышат и ничего не едят.
— Нет, едят, глядите, прямо с руки едят! — Сказал смешливый голос вблизи них. — Ишь, ужинают… — И голос задрожал от нездорового возбуждения.
Они увидели человека, сидевшего на корточках; несколько безмолвных зрителей, обступив кругом, наблюдали его редкостное развлеченье. На ладони у него лежал комок отравленного теста, раскатанный в рыхлую длинную колбасу; три саранчука, не пугаясь растопыренных пальцев человека, тихо пожирали яд.
— А, это вы! — сказал Маронов подходя. — Приманку раскидали?
— За одну ночь намесили двести пудов. — Он напрасно ждал одобрения от Маронова. — Она уже съедена вся…
— Ну, и… благоприятствует это любви? — едко усмехнулся Маронов.
— Отравы нехватило, товарищ чусар. Мы всё туда соскребли — мало. Очень медленно действует… но ножки всё-таки мертвеют, видите? Глядите, какое у них лицо скучное! Они всё равно не успеют… не успеют они, понимаете? — Была какая-то психическая судорога в его речи.
— Да, да, — сказал Маронов, мучительно распяливая глаза, которые катастрофически смыкались; он не видел почти ничего. — У вас завидное зрение, да. Кстати, вы не знакомы? Знакомьтесь: Мазель — Пукесов.
Кормитель саранчи мгновенно приподнялся:
— Простите, не могу… пальцы липкие!.. — прошипел он и вдруг исчез, истаял, рассыпался, а может быть, его самого вместо отравы сожрали саранчуки.
Мазель так и стоял — с рукой, по-детски протянутой вперёд. И великий хитрец Пётр Маронов взял его под руку и пытался вести назад, полагая, что Мазель ничего не знает, не видит.
— А Ида смешная женщина… У неё странный вкус, правда, Пётр? То Яков, то Пукесов теперь! — сказал Мазель, осторожно высвобождая свою руку из Мароновских клещей. — И ты ужасно зоркий. Пётр… уж ты всё увидишь!
Они вернулись поздно. Мазель едва держался на ногах и утром, проснувшись, нашёл записку Маронова с просьбой ждать его возвращения. На рассвете, пока Мазель спал на ашировом халате, чусар собрался навестить тот участок кендерлийского фронта, где линию траншей заменял непосредственно самый канал. За это наиболее ответственное место Маронов опасался более всего: по ту сторону канала располагалась самая цветущая часть Дюшаклинского оазиса.
Здесь в особенности густо, по нескольку сот особей на метр, наступали кулиги. Неделю назад в этом месте произошёл некрупный прорыв, но залатать его так и не удалось. Саранчук четвёртого возраста штурмовал в неслыханных количествах; канавы, на рытьё которых ушло по шести часов, наполнились в несколько минут доверху; их не успели даже засыпать землёй, как наполнены были два последующих ряда траншей. Тогда саранчу пришлось пустить в самую воду и одновременно вызвать от Сухры-Кулы надёжную роту Осоавиахима. Саранча поплыла вниз по течению, до запруд, расставленных на некотором расстоянии друг от друга, под углом к берегу. Здесь её еле успевали ловить в корзины и мешки, полуутопленную, и торопились зарывать эти скрежещущие живые клубки в ямы. Часть уходила, сушилась, оживала, — её не преследовали…
Инструктор встретил Маронова на мосту и с таким лицом, точно пускался в рукопашную:
— Железо… какое железо, дьяволы, прислали. В девятнадцатом за такое издевательство… знаешь, знаешь?
Маронов сочувственно кивнул головой: неоцинкованное железо быстро ржавело, и по шершавой ржавчине щитов саранчуки без усилий перебирались на другую сторону…
— Как дела, товарищ? — спокойно осведомился Маронов, не выпрыгивая из седла.
— Как! А, вот, приходится оттирать каждое пятнышко песком, руками, а вздышки не даёте. Я не отвечаю, не отвечаю, не отвечаю… — и рот его запрыгал, как лягушка, по всему лицу.
— Значит, в республике нет больше оцинкованного, — ещё тише сказал Маронов, всё ещё не слезая с лошади. — Не размахивайте руками, это не идёт к военной форме, которую вы носите. Что ещё нового?
Инструктор пожевал истрескавшиеся губы; складки, точно углём начерченные на лбу его, исчезли.
— Пешую победил, четвёртый возраст, товарищ чусар. Потом афганцы из каравана очень просили мышьяку. Кричат: «Советска, и нам дай, и нам…» Я не дал: нету, да ведь и контрабанда. Поговорка есть: чужому верблюду нет воды.
— Неумная поговорка, товарищ.
— Выгодная зато…
Он намекал на контрасты: в Персии и Афганистане шистоцеркой было уже уничтожено раз в сорок больше, чем в советской Туркмении. Наши темпы борьбы были бы непосильны никакому другому правительству.
— Как вы измеряете эту кулигу?
— Тонн на пять… — Инструктор измерял кулигу весом мышьяка, потребного на её уничтожение.
— Надо перекинуть борьбу на этот берег.
Инструктор сжал руку в кулак, измученно посмотрел на него и промолвил сухо:
— Слушаю, товарищ Маронов.
— Кто в охране у того моста?
— Этот… как его, Салых. И с ним Фаридалеев, тоже из Кендерли. Там-то спокойно… они на сменку метут!
Маронов вспомнил: это был старый знакомец в плоском тельпеке, и ему захотелось взглянуть на него в новой его должности.
— Я поеду туда, — сказал он.
Дорога проходила самым берегом, а на левом бесконечно наступала кулига. Всё там было съедено; чёрные травины покачивались, подпиливаемые у корня. Лошадь острила уши и храпела. По жёлтой воде, слабо шевелясь, плыли чёрные неторопливые точки; вода вкруг них посверкивала. День выдался неровный; солнце, как в истерике, то сдёргивало, то вновь накидывало на себя драную облачную фату. В плохо засыпанных окопах гнила саранча, и сладкая, тошнотная вонь разложения ни на минуту не покидала Маронова. Он перевёл было свою белую кобылу на рысь, но та скользила и спотыкалась в скользкой и мёртвой корке, покрывавшей землю. Вонь усиливалась, тяжёлая и жирная; Маронову померещилось, что даже наощупь воздух становился маслянистее. Тем ярче вставали в нём воспоминанья суровых новоземельских раздолий и пресного запаха снегов. Сводило с ума и безвременно старило его юность это беспредельное тление всего — мечты, любви и жизни. То же самое мудрейшее вещество, из недр которого возникали грозы, ветры и полярные сиянья, теперь подмигивало ему гнусным саранчёвым смрадом… Потом он сразу увидел мост и Салыха перед ним.