Изменить стиль страницы

— А ну, отойди! — крикнул я. — Весь вид портишь!

— Пусть стоит! — бросил рабочий.

— Сфотографируй мальчика тоже! — сказали старушки.

— Щелкай, чего там! — закричали студенты. — Все равно не получимся.

Я навел фотоаппарат и щелкнул.

— Спасибо, мы получили огромное удовольствие! — сказали старушки и отошли.

— Будь здоров! — махнул рукой рабочий.

— Пришли карточки! — крикнули студенты, убегая.

Остался только мальчишка. Он долго рассматривал фотоаппарат, потом шмыгнул носом.

— Дай сделать один снимок!

— Ишь, чего захотел! — пробурчал я. — Лезешь, куда тебя не просят, да еще — дай поснимать. Много хочешь. Слишком много! Ты и так уже испортил групповой портрет. И мое настроение.

— Дай сделаю один снимок, — продолжал канючить мальчишка. — Всего один.

— Не дам! Да и кадров мало осталось, — я развернулся и пошел по улице.

Настырный мальчишка поплелся за мной.

— Ну, может дашь снять разочек, а? Сделаю хороший снимок.

Я усмехнулся.

— Хороший?! Разочек?! Ну ладно, так и быть. Сейчас еще кое-что сниму, если останется кадр — дам. Посмотрю, какой ха-ароший сделаешь!

В камере неснятых оставалось три кадра. Я быстро сфотографировал рисунки на заборе и чье-то брошенное колесо с каталкой, и протянул фотоаппарат мальчишке.

— Ну на! Только давай быстрей — у меня мало времени. И ерунду всякую не снимай!

Мальчишка обрадовался, взял фотоаппарат, стал вертеть головой по сторонам, искал, что снять. Я стою рядом, посмеиваюсь.

По улице проехал самосвал с песком. Мальчишка не снял, растяпа. Низко пролетел голубь — он его вообще не заметил. Все вертится, чего ищет — сам не знает.

— Давай быстрей! — тороплю его.

— Сейчас, сейчас, — бормочет и все крутится на месте. И вдруг подбежал к газону, нагнулся и стал наводить объектив.

— Не вздумай снимать цветочки! — почти рявкнул я.

Но он уже нажал на спуск. Я подскочил, выхватил у него фотоаппарат и процедил:

— Так и знал! Только кадр испортил!

— Много ты понимаешь! — заносчиво откликнулся мальчишка и перешел на другую сторону улицы.

Когда я проявил пленку, она вся оказалась темной; в кадрах еле различались предметы. Рисунки на заборе пропали, колесо и каталка слились с асфальтом. Кошка вышла без хвоста, от фургона виднелся один номер, групповой портрет не получился вообще — так, какое-то серое бесформенное пятно. Одиннадцать кадров были темными и расплывчатыми, и только один, последний — светлым и четким. В кадре на тонких стеблях, как на нитках, стояли пушистые шары одуванчиков. И в воздухе замерла стрекоза, словно маленький вертолет над аэродромом-листком.

Балбес

Мать всегда ставила мне в пример Филиппа. Во всем. Однажды я делал планер, и мне нужен был клей; я полез в кухне на полку и нечаянно разбил две тарелки. Мать тут же сказала, что я неаккуратный, непослушный, взбалмошный и так далее, и что вот Филипп никогда не разбивает тарелки — он такой примерный мальчик. Примерный, вдумчивый, воспитанный, вежливый и так далее.

А между тем Филипп был ни с чем пирог; даже не умел играть в футбол — с мячом он был беспомощен, как пес на заборе.

Целыми днями Филипп пиликал на скрипке — его готовили в великие музыканты. Я не любил Филиппа. Он это прекрасно знал. Да и как его можно было любить?! За что?! Всегда идет по двору со своей скрипкой, намурлыкивает что-то под нос и ничего не замечает вокруг, будто он на небе. Чтобы его опустить на землю, я подкрадывался сзади и хлопал его по плечу.

— Привет, Бетховен!

— Привет, — вздрагивал Филипп.

— Ну как? — усмехаясь, бросал я. — Все пиликаешь?

— Пиликаю, — говорил Филипп и робко улыбался.

— Ну пиликай, пиликай, — насмешливо кривился я, а сам думал: «Ну и балбес».

— Настоящий мальчишка должен быть спортсменом, — говорил я Филиппу, — а на скрипочках пиликают только маменькины сынки, разные парниковые цветочки. Неужели не понимаешь, что занимаешься ерундой?

— Понимаю, — улыбался Филипп, — но ничего не могу с собой поделать. Привык уже.

Так и говорил «привык». Вот чудило!

— Так у тебя вся жизнь пройдет, голова! — возмущался я.

— Что поделаешь, — говорил Филипп и все улыбался.

Это меня уже злило по-настоящему; я уже готов был на него наорать, но сдерживался и снова начинал терпеливо, доходчиво ему втолковывать что к чему. А Филипп смотрел на меня и уже смеялся, как дуралей.

— Ты все понял? — под конец спрашивал я.

— Филипп хохотал и кивал:

— Все!

Я вздыхал; ну, думал: «Слава богу, дошло», а на другой день опять встречал его со скрипкой.

Как-то я вполне серьезно сказал ему:

— Может, тебе помочь бросить музыку и научить чему-нибудь другому? Например, играть в футбол?

И Филипп неожиданно оживился.

— Конечно, помоги! Что ж ты раньше не догадался?! Все только ругаешься!

Я немного растерялся — удивился поспешности Филиппа. Мне даже стало жалко его.

Ну ты совсем-то музыку не забрасывай, — сказал я. — Играй иногда. Может, из тебя что-нибудь и выйдет.

— Да нет уж! Чего там! Брошу совсем, — засмеялся Филипп. — Футболистом быть лучше, это всем ясно. Только завтра у нас в училище концерт. Отыграю его и все.

На следующий день с утра я ходил по комнате и думал, чем бы заняться? Змея делать не хотелось, да и нитки нужно было искать. Рисовать надоело — много рисовал накануне; к тому же карандаши были не заточены. Все ходил и думал. Но ничего стоящего не лезло в голову, как назло. А тут еще наш кот на полу нахально развалился. Пнул его как следует; засунул руки в карманы; снова хожу, думаю, и все выглядываю во двор — не вышли ли ребята с мячом. Но ребят почему-то не было.

И вдруг пришла мать и сказала, что все ребята давно на концерте в музыкальном училище и только я прохлаждаюсь дома, потому что я невоспитанный, ленивый, взбалмошный и так далее.

Прибежал я в училище, а там на самом деле все ребята с нашего двора; сидят, слушают, как играет на рояле какой-то мальчишка — запрокинул голову и колошматит по клавишам.

Я присел на крайний стул рядом с Вовкой Карасевым, тоже приготовился слушать, но тут мальчишка перестал мучить инструмент и все ему захлопали.

Затем на сцене появился Филипп со своей скрипкой и объявил, что сыграет пьеску, которую сочинил сам.

Я хихикнул. Все обернулись и посмотрели на меня, но как-то с уважением — наверно, подумали, что уж кто-кто, а я-то знаю, какая это «пьеска».

Филипп начал играть. Я отвернулся к окну и стал смотреть на солнце, а оно, словно рыжий проказник, как раз уселось на карниз противоположного дома и прямо-таки расплавляло оградительную решетку и, казалось, вниз сыпятся слепящие искры. Потом солнце немного спряталось за крышу и стало корчить мне рожицы — как бы выманивало на улицу, — «залезай, мол, на крышу, будем пускать зайцев, раскидывать стрелы, слепить прохожих, высвечивать темные закутки…»

Солнце почти скрылось за домом, оставив на небе веер лучей; они вспыхивали у конька крыши и, разглаживая небо, растягивались до самого горизонта; они дрожали и таяли и, точно золотые струны, издавали звуки. Эти звуки заполнили все пространство вокруг меня, и я вдруг стал легким, как одуванчик. Оттолкнувшись от стула, я сразу очутился на подоконнике, распахнул окно и… полетел.

Я увидел сверху нашу улицу, двор, наш дом и дом Вовки. «Как жаль, — мелькнуло в голове, что никто не видит моего полета. Вот бы ребята позавидовали!..»

Я вернулся в училище, когда солнце совсем исчезло и на небе потух его отсвет. Как только я опустился на стул, раздались рукоплескания. Я подумал — это приветствуют меня, мой героический полет, хотел встать и поклониться, но вдруг почувствовал толчок в бок. Повернувшись, увидел Вовку.

— Здорово играет Филипп. Как настоящий скрипач! — Вовка толкнул меня еще раз.

Только теперь до меня дошло, что звуки, которые я слышал, были «пьеской» Филиппа. Это его музыка так околдовала меня, что я почувствовал себя летящим.