Изменить стиль страницы
15.

Однажды Вовка где-то раздобыл банку, на дне которой была черная краска; пришел ко мне и говорит:

— Давай что-нибудь нарисуем. Что-нибудь изобразим.

— Давай, — говорю, — только что можно изобразить одной черной краской?

— Кита! — быстро сообразил Вовка.

— Точно! — кивнул я. — Кита в штормовом море!

Кита мы начали рисовать на газете в коридоре. Только наметили контур чудо-рыбы, как краска кончилась. Стали искать чего-нибудь черного: лазили в печку за углями, счищали сажу с кастрюль, но на кита все равно не хватило. Сидим, размышляем, что делать… Мимо прошел Артем с матерью.

— Это что, танк? — бросил Артем.

— Что ты! — сказала тетя Валя. — Это ночь в лесу, ведь так, мальчики?

Потом из комнаты вышла тетя Леля, перешагнула через газету и пропела:

— Красивый букет, но слишком мрачный? В него добавить бы веселых красок. Наша жизнь и так не отрадная, хотя бы рисунки давали отраду. В рисунках должно быть море удовольствия.

Я вздохнул и передо мной сразу возник отец. Он-то никогда бы такое не сказал, он-то все понял бы и все оценил… Я вспомнил, как однажды нарисовал лес, освещенный солнцем. Огромные деревья, точно зеленые великаны, и от деревьев — длинные густые тени. Все сказали:

— Неплохо. Что-то есть в этом. Рисуй, может, из тебя что-нибудь и получится.

А отец сказал:

— Вот это да, я понимаю! Это почти произведение искусства. Заявка на яркую личность. Вне всякого сомнения, картина будоражит. Особенно тени. Такие прозрачные и холодные, прямо мурашки по спине бегут, — отец поежился и похлопал меня по плечу, благословляя на новые достижения.

У отца не было половинчатых суждений: или великолепно, или ерунда! Когда ему не нравился мой рисунок, он разбивал меня в пух и прах. Как-то я нарисовал забор и куст шиповника; нарисовал все как есть, скопировал каждый сучок на заборе, каждую трещину. Я очень старался и вложил в работу всю душу, но когда показал рисунок отцу, он долго разглядывал его, прищуривался, хмурился. Наконец произнес:

— У меня к твоему рисунку серьезные претензии. Предположим, ты все скопировал один к одному, но получилась-то, чепухенция. Ноль тонкости. Мертвая фотография. Пойми, нет жизни в твоей работе. Неужели ты не мог нарисовать облака и ветер… и чтобы куст шелестел листвой, и травы раскачивались…

— Какой ветер? — робко возразил я. — Ничего не было: ни ветра, ни облаков.

— Что ж что не было! — повысил голос отец. — А где твое воображение? У тебя же есть воображение. Должно быть!

— Какое воображение? Что это? — я ничего не понимал.

— Ну, ты же умеешь фантазировать, представлять себе что-то. Ведь вот тени ты же прекрасно нарисовал. Вот так и твори!.. А «забор» убери, это твоя творческая неудача.

Отец забраковал мой рисунок и я немного сник.

— И не дуйся! — безжалостно продолжал отец. — Яснее ясного, мастерству надо постоянно учиться. А для этого надо что? Не терять темп. И запастись терпением! Такая немаловажная деталь. Вообще, надо все время самосовершенствоваться. Остановишься, будешь доволен собой — все! Больше ничего дельного не сделаешь. Такая тонкость.

Я рисовал, не останавливаясь. Все общежитие было в моих рисунках. Я дарил их соседям по любому поводу и без повода. Пейзажи дарил матери Артема, тете Вале (ей нравились абсолютно все мои рисунки); тете Маше и Катьке рисовал кошек и собак, тете Леле и Насте — букеты и целые сады, Гусинским (по совету матери) — пиратские клады, чтобы они «утонули в богатстве», а морские и воздушные бои, и особенно — сражения пехоты, — висели у нас. На стенах нашей комнаты летело столько снарядов, что, казалось, когда они взорвутся, рухнет общежитие.

Я рисовал быстро. Только начну какой-нибудь рисунок, как он мне надоедал и дорисовывать его уже не хотелось. Обычно я только набрасывал контуры, а раскрашивал рисунки Вовка и его сестра. Отца не было, и мне никто не мог помочь. Мать говорила, что художник из меня никогда не получится, потому что я лентяй. Но тут же заключала:

— А если искоренишь лень, то получится. И даже хороший. Вот твой отец… он не знал, что такое лень. Ему постоянно не хватало времени, у него было столько задумок. И яхту мечтал строить, ведь он романтик, мечтатель… А как можно жить без мечты? — мать угрюмо сжимала рот и уходила на кухню, а я, стиснув зубы, набрасывался на рисунки.

Однажды нас обокрали; воры утащили несколько сухарей и селедку; облигации не нашли — на них сидел плюшевый медвежонок, которого до войны отец подарил матери, как талисман. К моему удивлению, и к еще большему удивлению матери, воры еще прихватили один из моих рисунков. Помнится, я страшно гордился этой потерей, рассказал о ней всем жильцам общежития. Многие мне сочувствовали.

— Не расстраивайся, — сказала тетя Маша, — новый нарисуешь. — А грабителей накажет Бог.

Гусинский сказал:

— Теперь они разбогатеют за твой счет. Пока не поздно, тащи остальные рисунки на барахолку, хоть сколько-то за них получишь.

Только Артем, как всегда, отпустил грубость:

— Рисунок, небось, содрали, чтоб завернуть селедку!..

16.

Однажды в наш двор вкатила тележка старьевщика. На тележке лежали сломанные зонты, битые пластинки, разное тряпье. Как только тележка загромыхала во дворе, ребята помчались к ней со всякими безделушками. Еще бы! В обмен на какую-то ерунду старьевщик давал удивительные вещи: надувные шары, которые пищали «уй-ди», «уй-ди», бумажные очки с цветными пленками и бумажные мячи на резинках.

Я тоже бросился искать у нас какую-нибудь штуковину. Перерыл все закутки, но нашел только старый атлас, и за него получил надувной шар. Вовка с сестрой принесли сломанную пластмассовую линейку и тоже стали обладателями шара. Витька-Гусь отдал дырявый чемодан и получил за него шар, мячик и цветные очки.

Некоторые взрослые приносили разный хлам, клали на тележку и взамен получали несколько копеек. Гусинская притащила старые ботинки и драную сумку; старьевщик вручил ей целый рубль.

Когда тележка доверху наполнилась вещами, старьевщик покатил со двора. В это время из общежития выбежала Настя с чайной чашкой и крикнула:

— Дяденька, подождите! — и побежала за старьевщиком.

Она уже почти догнала тележку, но вдруг споткнулась и упала. А когда поднялась, от чашки остались одни осколки. Настя посмотрела на нас с Вовкой и заплакала.

Мы подбежали к ней, стали успокаивать: говорили, что наши шары будут общими, будем надувать их попеременно, но Настя нас не слушала, и плакала все сильнее. И вдруг к ней подошел старьевщик и протянул цветные очки. Настя перестала плакать и покачала головой. Но старьевщик сам надел ей очки и шепнул что-то на ухо. И Настя засмеялась, потом снова заплакала и снова засмеялась, сквозь слезы. А старьевщик сунул Насте в руки еще надувной шар, помахал нам рукой и покатил тележку со двора.

Теперь, когда я слышу разговоры — каких людей больше: хороших или плохих, почему-то сразу вспоминается этот старьевщик. И отец. Ведь он был уверен — хороших людей гораздо больше, чем плохих.

17.

День шел за днем, месяц за месяцем. За два года, которые отец уже был на фронте, мы получили от него всего три письма — три сложенных треугольника с печатями полевой почты. Отец писал о своих товарищах, о командире, которого все зовут «батя», хотя ему нет и тридцати лет — такой он «опытный и степенный, не шумный». Писал, что и сам «стал сильным и ловким, шире в плечах и выше ростом». Просил мать не волноваться за него и беречь себя, а мне «приказывал» — учиться только на «хорошо и отлично». В конце писем специально для меня непременно были смешные рисунки: мы приплываем на яхте в какие-то экзотические страны; на всех рисунках с нами Альма (мать не разрешала сообщать, что Альма пропала).

…Я просыпался от солнца; оно затопляло все окно, стекало с подоконника и плескалось лужей на полу. С подоконника мне улыбался молодой мужчина — это был портрет отца.