На другой день я вскочил чуть свет. Подождал, пока родители ушли на работу, и сделал последние приготовления к встрече: занавесил у двери бочонок с плавающими протухшими огурцами, протер в комнате пыль, достал жмых к чаю. Я очень старался, даже покраснел от усердия, и все посматривал на часы, торопил время, точно от этого свидания зависела вся моя жизнь. Теперь-то я знаю, эти приготовления и были самым замечательным в тот день; с годами понимаешь, что ожидание праздника приятней самого праздника.
Основательно подготовившись к встрече, я зашел к Алику и сказал:
— Знаешь, ты не приходи ко мне сегодня смотреть затмение.
— Почему? — насупился Алик.
— Понимаешь… Ты ведешь себя как-то не так… Лезешь со своими камнями… Ведь я не один был. Соображать надо.
— Не волнуйся, — ухмыльнулся Алик. — Не приду.
Вернувшись к себе, я положил закопченные стекла на подоконник и стал ждать Настю.
До одиннадцати часов сидел как на иголках: то и дело смотрел на часы и выглядывал в окно, но она не появлялась. В начале двенадцатого я подумал: «могла бы прийти вовремя, все-таки затмение! Да еще Алика обидел из-за нее»… Я вдруг вспомнил, как мы с Аликом у черного хода общежития кидали камни в пыль, когда камни тонули, и от них оставались большие воронки, а вокруг них множество маленьких — от пылевых брызг. Потом вспомнил, как с Аликом у Казанки ползали в окученной картошке под спутанной гущей ботвы, как залезли на парашютную вышку в Парке имени Горького и оттуда видели верхушки деревьев и маленькие, точно игрушечные, дома; как ветер свистел в ушах и у нас захватывало дух, как потом спускались по лестнице, и все далекое приближалось, и сразу становилось спокойно и радостно…
Я вспомнил, как однажды мы налили в Аликиной комнате воды (всего лишь лужу — устроили воображаемое «море») и стали пускать бумажные кораблики, и как пришла Аликина мать и поставила нас в угол, предварительно отодвинув шкаф… Мы стояли за шкафом, отбывали наказание, а он улыбался и толкал меня в бок, такой замечательный мой друг, Алька!.. Я вспомнил, как просил его не приходить, вспомнил его усмешку… и мне вдруг стало стыдно. Я выбежал из комнаты и со всех ног помчался по лестнице, влетел в их комнату, схватил Алика за руки и потащил к себе. Дома я убрал рисунки и шахматы, закрыл книги, усадил Алика перед окном и протянул ему самое лучшее стекло. Мы стали смотреть на солнце…
«А что, если оно скроется навсегда?» — подумалось. Я только на миг представил, что больше никогда не будет лета, и наш двор не будет затоплен солнцем, не будут распускаться цветы… и мне стало не по себе. К счастью, солнце скрылось только на несколько секунд и сразу же показался светящийся краешек — он разрастался и вскоре появился весь ослепительно яркий диск.
Потом мы с Аликом пили кипяток, заваренный коркой хлеба, грызли жмых и радовались солнцу, сверкавшему в окне. Вдруг пришла Настя и с невозмутимым выражением извинилась, что опоздала. Как и в прошлый раз, она недружелюбно посмотрела на Алика, но мне уже было все равно. За столом Настя говорила о затмении, о том, как хорошо было бы без солнца.
— …Кругом одна темнота, — таинственно произнесла она. — Светились бы только фонари и светляки. Все жили бы в сказке…
Настя мечтательно улыбалась, танцевала с закрытыми глазами — изображала труднообъяснимую радость. В какой-то момент я почувствовал, что она просто хочет казаться необыкновенной, что ее таинственность надуманная, что она только так говорит, а думает иначе. Я посмотрел на Алика, и он подмигнул мне — наверное, почувствовал то же самое.
Внезапно Настя остановилась и надулась. Ей явно не нравилось, что мы молчим.
— Мне нужно идти, — сказала и, обращаясь ко мне, бросила прямой вызов: — Проводи меня.
Я не заставил себя долго упрашивать.
В коридоре она шепнула:
— Пойдем на черный ход, что-то тебе скажу…
Это была очередная тайна; я весь загорелся от любопытства и с рабской покорностью поплелся за ней.
Мы пришли на черный ход, сели на узкую лестницу из грубого кирпича, и Настя спросила напрямик:
— Вы что, с Аликом друзья? Или только вместе ловите рыбу?
— Друзья!
— А со мной не хочешь дружить? Я тоже умею ловить рыбу!
Я молчал, не в силах осмыслить ее слова. И тогда Настя прибегла к последнему безотказному оружию.
— Поцелуй меня, — она приблизила ко мне свое лицо.
Я почувствовал, что теряю волю, и торопливо коснулся ее мягких горячих губ. Потом я долго не дышал — она совершенно околдовала меня, вызвав целую бурю чувств. Передохнув, я снова приник к ее рту. Так продолжалось, пока мы не устали.
— Ты лучше всех целуешься, — тихо сказала Настя с выражением невинности. — А вот твой Алик совсем не умеет…
Тетка Груша по вечерам не отпускала Настю во двор, говорила «в общежитии одни хулиганы». Случалось, к тетке Груше приходил усатый мужчина, и тогда в их комнате играл патефон. Всегда одну и ту же пластинку — «Мы на лодочке катались». Мужчина с усами подарил Насте краски.
— Но я все равно его не люблю, — хмурилась Настя. — Он говорит маме, что нельзя жить, как монахиня. Правда, когда он приходит, мама разрешает мне гулять до позднего вечера.
Сейчас, вспоминая все это, раскручивая годы в обратную сторону, я точно иду по ручью времени. Иду назад, к истоку, а мимо проносятся дни, как сорванные ветви. Помню весенний день; уже пригревало солнце, в форточку, врывался теплый ветерок… И вдруг почтальон принес известие о гибели дяди Вани. Мать плакала, а я не мог поверить, что дядя Ваня погиб, ведь на нем был пуленепробиваемый жилет — его жизнелюбие.
Отец зашел домой на полчаса — снова спешил на завод. Пришел усталый, долго отмывал руки под рукомойником, потом сел за стол. Мать поставила перед ним похлебку из чечевицы, сказала про извещение… Я думал, отец вскочит, начнет трясти кулаками, проклинать войну, но он только на минуту отложил ложку и опустил голову, потом снова начал есть. Казалось, отец и не переживал за своего друга, сидел и ел как ни в чем не бывало. Доел суп, выкурил самокрутку глубокими затяжками, вздохнул:
— Ну, я пошел!
Мать пошла на кухню мыть посуду, а мне наказала подмести пол. Спустя какое-то время я потащил мусорное ведро во двор и вдруг увидел отца — он стоял у сарая, уткнувшись лицом в дверь, и плакал.
Шарик был спокойной собакой, никогда ни на кого не бросался, но с того дня с ним что-то произошло — только завидит почтальона, становится точно бешеный. Я думал, почтальон его ударил, но потом почтальон сменился, а он все не успокаивался. И тогда я догадался — он понял, кто приносит плохие вести.
Шарик! Мой дружок детства! Еще одна боль! Исчез, пропал, так и остался для меня вечным бродяжкой. Где только мы его не искали! Говорили, собаколовы забрали на мыло. Ходили мы с отцом на живодерню, но собаколовы клялись, что нашей собаки не было; «небось под машину попала» — заявили. Много месяцев прошло, а я все не верил, что Шарик исчез навсегда — на каждый лай выскакивал во двор. Что там месяцев! Много лет ждал его, и сейчас иногда перед сном вспоминаю — как известно, душевные раны детства не заживают.
Потом пришла телеграмма о гибели еще одного отцовского друга… Осунулся отец, плечи ссутулились. С работы стал приходить поздно, часто выпивал, и пьяный плакал, говорил, что ему стыдно — друзья погибли, а он уцелел, отсиживаясь в тылу. Отец ходил в военкомат, просился на фронт, но его не отпускали с оборонного завода, да и зрение подводило.
Гибель друзей для отца явилась страшным ударом, после которого он так и не смог оправиться. Стоило ему хотя бы ненадолго остаться наедине с самим собой, как он впадал в уныние.
Сейчас, через десятки лет, когда мертвым давно воздалось должное (к сожалению, не всем), а живых участников войны осталось не так уж и много, я вижу, как нередко благополучие растлевает души, вселяет в молодое поколение пресыщенность, а то и ведет к насилию, и я думаю: неужели у каждого поколения должна быть своя война, что, только пройдя через суровые испытания, человек способен понять других людей, научиться дорожить простыми ценностями, неужели без страха и опасностей люди перестанут быть людьми? Я думаю о том, что в природе борьба за существование — естественный отбор всего живого, механизм поддержания жизни, но получается, что и мы, люди, — результат тысячелетней борьбы за выживание?!