В жаркие дни со Славкой купались в Шаланге; ныряли под плоты, а вынырнув, забирались на мокрые крутящиеся бревна и бежали по ним к берегу. Однажды я нырнул, а когда стал всплывать, ударился головой о бревно; проплыл еще немного, опять ударился. Открыл глаза — вокруг темнота; захлебываясь, в панике поплыл назад. Уже глотая воду, заметил в стороне светлое пятно — вынырнул в маленьком квадрате среди плотов — два бревна оказались короткими… Я висел на обессиленных руках, чихал и кашлял, и глотал воздух, теплый, сладкий воздух, а надо мной носились ласточки. Денек был — лучше нельзя придумать, а я чуть не утонул, вот так нелепо, случайно.
Мать не знала о моем безалаберном времяпрепровождении; отец догадывался, и всячески пытался приобщить меня к чтению. Особенно классиков.
— Классика вечные, доказанные ценности, — говорил он и кивал на толстые однотомники Пушкина, Гоголя, Куприна, Лескова.
Эти послевоенные издания (большого формата, с желтой газетной бумагой и простыми картонными обложками) стоили дешево и имелись во многих семьях. Надо отметить, что даже в те нелегкие годы русской классике придавалось первостепенное значение, и не только в издании книг — по радио передавали целые спектакли и оперы. Но мне было не до театральных постановок и книг; самую интересную книгу я моментально забрасывал, как только слышал свист приятеля за окном — обыденная реальность меня будоражила больше, чем всякое чтиво и тем более оперы. Лет до двенадцати я читал крайне редко, и рисовал только когда не было более «важных» мальчишеских дел.
Мать всегда была хорошим товарищем, с неподдельной радостной готовностью поддерживала любое наше начинание: с сестрой слушала музыкальные концерты по радио, изучала немецкий язык, вышивала; со мной клеила воздушных змеев, играла в городки и лапту. Зимой каталась с нами на лыжах в аметьевских оврагах, а возвращаясь домой, забирала у нас варежки и подкидывала в воздух, с детской непосредственностью изображала «салют». Она устраивала праздник по каждому, даже самому незначительному, случаю. Немногие это умеют. Большинству все чего-то не хватает, а ей нужно было совсем немного для счастья. Именно это качество — умение быть счастливыми — она и пыталась вселить в нас, давала лекарство на все случаи жизни — свое жизнелюбие, свой оптимизм.
Мать излучала теплоту и бодрость, с ней было интересно, поэтому к ней тянулись люди, шли со своими обидами и горестями. У нее был редкий дар — сопереживать, чувствовать за других, она как бы принимала на себя часть чужих болей, успокаивала, приободряла, вселяла надежду на лучшее.
— Все будет хорошо! — ежедневно убежденно говорила она и улыбалась. Не смеялась, только улыбалась.
После смерти матери я долго хранил ее вещи: пишущую машинку, пяльцы, некоторые вышивки, медальон, брошь, цветные открытки, которые она дарила нам на праздники. Все эти вещи пропали во время моих переездов, скитаний по квартирам. Сохранилась только брошь и несколько любительских фотографий, в основном довоенных, со станции Правда: мать танцует с дядей Ваней, на втором плане — им аплодирует отец; мать держит на руках сестру; обнимает и целует Шарика… Есть фотокарточка, которую сделал я в Аметьево: мать стоит под цветущей яблоней. На всех довоенных снимках мать смеется, на последнем, моем, — только улыбается, да и то как-то печально.
Когда я думаю об отце, перед глазами мелькают заливные луга Займищ и озеро Аракчино, мелькают подсолнухи, пух одуванчиков, шишки… и высоченные чертополох и полынь, и вереницы кузнечиков и бабочек, и тропы, которые, точно ручьи, пересекают цепочки муравьев… Я вижу, как мы бежим с рыбалки — отец и я. Чуть в стороне — деревня, и дальше сквозь колеблющийся воздух — пестрое разнотравье с перезвоном кос и женским смехом. Мы подбегаем к стогам и пьем из ведра теплую, пахнущую жестью воду. Потом идем к станции и отец говорит о том, что скоро мы разделаемся с долгами и начнем строить катер, чтобы можно было путешествовать. Он подробно обрисовывал будущую посудину, намечал маршруты плаваний.
— …А вообще, — говорил, — особенно намечать маршруты не стоит, чтоб было побольше неожиданностей. В путешествии самое главное — выйти из дома.
Отцу так и не удалось осуществить свою мечту, но он заразил ею меня. Через много лет, когда я строил катер и потом отправился на нем в плавание, отец был рядом — во всяком случае я ощущал его присутствие и даже разговаривал с ним.
В последние дни недели отец собирал рюкзак, подготавливал снасти для ловли рыбы, втайне от матери покупал четвертинку водки, и в субботу вечером мы направлялись к пригородному… Мы рыбачили на всех станциях до самого Арска и ездили на Волгу в Юдино и Зеленодольск… Мне удивительно повезло, что именно там жил подростком. В те времена весь Арск утопал в зелени, от буйных садов ломились заборы, фрукты не успевали убирать, и они падали перезрелые. Прямо на дороге валялись груши, яблоки, сливы, по ним ползали липкие осы… И Юдино было красивым. Светлым и чистым. Улицы пахли Волгой, на заборах сохли сети, поблескивая чешуей, как монетами. Над улицами нависали березы, рябины, тополя — идешь, как в зеленом тоннеле, и от шума листвы кружится голова. И очень красивым был Зеленодольск, с сыпучими обрывами, трехпалубными пароходами на Волге и высоченным мостом, по которому бежали зеленые вагоны поездов. И было много других красивых городов под Казанью… В детстве все огромное, почти неправдоподобное, и чем дальше отдаляется то время, тем больше Арск тонет в зелени и выше поднимается мост Зеленого Дола, а верхушки деревьев Юдино совсем исчезают в небе. Стираются детали, размываются лица, обволакиваются сказочностью. Все хорошее с годами становится еще прекраснее. У кого не так, у того нет привязанностей, его корни в воздухе.
Отец вставал в шесть утра, чертил за доской, подрабатывал на других заводах. Сквозь сон я слышал, как он затачивал карандаши, шелестел калькой, шуршал рейсшиной, бормотал цифры… Уходя на работу, отец оставлял мне записку: «Поставь на чертежах стрелки». И пониже что-нибудь такое: «Вечером приходи на стадион. Наши играют с „Локомотивом“». Или: «Просмотри удочки. Завтра махнем на рыбалку». Но все же чаще по утрам отец недолго работал в огороде, а чертил в основном по вечерам, и перед сном еще успевал читать книги, которые брал в заводской библиотеке.
Многие годы — в сущности, всю жизнь, дома отец выполнял заказы для других заводов. В то время он работал для компрессорного завода, для завода пишущих машинок, для медицинского и сельскохозяйственного институтов, а позднее для фабрики спортивных товаров, для кондитерской фабрики и фабрики игрушек. И сейчас можно увидеть в магазинах вещи, сделанные по чертежам отца.
Некоторые называют левую работу халтурой. Это неверно. Халтура — работа на скорую руку, работа так себе. Отец все делал неспешно, добросовестно, и отдавал работе все силы и способности. Он говорил:
— Работу можно считать законченной только когда весь выложился, вложил в работу все умение.
Он-то «выкладывался» всегда: от самой первой своей работы до самой последней, и за всю недолгую жизнь ни разу не был в отпуске. Особенно отца любили в цехах.
— У твоего отца не голова, а Дом советов, — слышал я от слесарей и литейщиков. — Его чертежи не только точный расчет, но и сделаны красиво, как картинки. Все просто и ясно.
К тому же, отец выпивал с рабочими, а, известное дело, это тоже сближает.
Мы с матерью помогали отцу. Мать чертила форматки, я ставил стрелки. Я увековечил себя на многих отцовских чертежах. Вначале у меня получались стрелки жирные, точно вороны, а через несколько лет, когда я отшлифовал мастерство, — уже тонкие, как индейские дротики. Я был уверен, что они придают отцовским чертежам немаловажную окраску. За эту помощь отец обещал купить мне фотоаппарат и велосипед. Он всегда сдерживал слово и никогда не забывал своих обещаний: купил мне в комиссионке дешевенький фотоаппарат «Комсомолец», а позже на толкучке и подержанный велосипед.