Изменить стиль страницы

— Мы вас слушаем, Кембелл.

«Кто это назвал его имя? Этот полковник? Откуда он знает?..»

— Расскажите нам, Кембелл, о своих пассажирах, — сказал Любавин.

— Вы как-то странно меня называете, гражданин полковник. Я водитель, шофер, Соловьев моя фамилия. А о пассажирах что мне рассказывать? Пассажиры как пассажиры. Едут, платят деньги по счетчику. Ну, не скажу, иной раз перепадет лишняя копейка, так я же не один.

— Вот именно, платят деньги, — перебил его полковник Любавин. — И немалые деньги. Сколько их уже на вашем счету в Майами или в Кентуккском банке? Вы там, кажется, собирались обосноваться? И вы, Кембелл кажется, уже давно не лейтенант, а подполковник. Пора вернуться домой, приобрести собственное дело, жениться…

«Татьяна продала… Сентиментальная дрянь…» И будто бы угадывая его мысли, Любавин сказал:

— Не тяните время, Кембелл, время — деньги, — так ведь говорят у вас в Штатах?

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответил Соловьев.

— Сейчас поймете, — сказал Любавин и сделал знак Чингизову. Тот подошел к нише, прикрытой драпировкой. Через секунду в кабинете послышался отчетливый голос. Боб Кембелл с ужасом узнал свой собственный голос и услышал разговор, который он вел во время поездки с Татьяной Остапенко.

— Продолжим? — спросил Любавин.

— Не нужно. Я все расскажу. Я виноват перед вами и отчетливо понимаю, что должен покаяться.

И Кембелл начал подробно все рассказывать, делая вид, что не утаивает ни малейших фактов из своей биографии. По его словам выходило, что в Советабад его потянуло единственное желание увидеть своими глазами город, где родилась его мать и где нашла она свое счастье, выйдя замуж за его отца, Гарольда Кембелла. Кроме того, он был в этом городе в войну со своим шефом полковником Шервудом, когда через Советабад шли грузы, доставлявшиеся по ленд-лизу из США доблестным советским войскам, которые так храбро громили проклятых гитлеровских захватчиков. Он вспомнил даже про славных русских ребят, с которыми будто дружил, как солдат с солдатами.

— И поэтому вы приехали сюда шпионить, убивать этих славных русских ребят, приносить вред тем, кто, как вы сейчас говорите, был в минувшей войне самым добрым и верным союзником Соединенных Штатов Америки.

— Нет, не совсем так, товарищ полковник.

— Гражданин полковник, — поправил его Любавин. — Простите, все это далеко не так. Я не вел никакой активной шпионской деятельности. Я солдат, мне было приказано ждать особых указаний на тот случай, если я понадоблюсь. Но я никому не причинял никакого вреда, клянусь честью офицера.

— Честью офицера? За сколько же вы продали ее, Кембелл? И как вы могли согласиться на такую, с позволения сказать, работу?

— Каждая работа есть работа, гражданин полковник. Это был мой бизнес. Мне неплохо платили, платили, по существу, только за то, что я хорошо водил свое такси. А вообще во всем виноваты эти проклятые немцы. Тогда мы вместе с вами должны были уничтожить их всех… Мне не пришлось бы теперь сидеть перед вами. Это они развели здесь шпионаж.

— Но вы-то как оказались в их компании?

— Наш шеф купил их оптом за несколько дней до окончания войны. Я не хотел брать на себя никакой ответственности за эти дела, и шеф сказал мне: «Не беспокойся, Боб, там будут люди, которые будут командовать парадом».

— Кто эти люди?

— Никезин, Остапенко.

— Кто же из них был главным? Вы?

— Что вы! Главным была какая-то худая ведьма в сером костюме и больших очках. Я ничего не знаю о ней, она сама нашла меня, а я просто передавал ее указания.

— А ваши дальние рейсы в районы химических заводов, строительства электростанций, это что было? Невинные прогулки?

— Я не виноват в том, что некоторые из моих пассажиров были слишком разговорчивыми. Вы же не станете сажать в тюрьму всех тех, кто ездил в моей машине?

— В тюрьму мы пока посадили вас, Кембелл, и судить мы будем вас. А о других — это не ваша забота.

— Вы не имеете права меня судить, я гражданин Соединенных Штатов Америки.

— Мы это знаем, не разъясняйте нам наши права.

— Но своим правом я, надеюсь, воспользоваться могу?

— Каким?

— Я прошу дать знать в посольстве США о моем задержании. Оно представит вам необходимые разъяснения или в конце концов внесет за меня соответствующий денежный залог. У меня и моих родных есть средства.

— Уже дали знать, — сказал Чингизов, — и даже получили ответ.

— Вы разрешите мне узнать какой? — спросил Кембелл.

Спокойная и корректная форма допроса внушила ему мысль, что следователи учитывают, что имеют дело с американским офицером и, видимо, побаиваются, что по поводу его ареста поднимется шум.

— Хотите узнать? Можете! — прервал его приятные размышления Чингизов и, достав листок бумаги, прочитал: «Посольство Соединенных Штатов Америки в СССР уведомляет, что в числе граждан Штата Кентукки США, а также в списках личного состава вооруженных сил Соединенных Штатов Америки Кембелл Боб Гарольд не значится».

Татьяна вошла какая-то тусклая, изменившаяся, непохожая на себя. Сейчас ей можно было дать все ее годы и даже больше. Ей предложили сесть. Она устало опустилась на стул и безразлично, как смотрят на нечто давно знакомое, оглянулась вокруг, встретилась глазами с Любавиным и Чингизовым, отвернулась и стала сосредоточенно, не мигая, смотреть на стенные часы.

Чингизов официальным тоном напомнил обвиняемой статьи, по которым она привлекается к уголовной ответственности, и пояснил, что только чистосердечное признание в совершенных преступлениях может смягчить ее участь.

— Все? — тем же безразличным тоном спросила Остапенко.

— Что все? — несколько опешил Чингизов.

— Кончили агитировать?

— Я не агитирую, а указываю единственный путь, который даст вам право просить советский суд о снисхождении.

— А если я не желаю смягчать свою участь?

— Трудно в это поверить. Вы хотите жить, вы ведь еще молоды.

— Молода? И даже красива. Да? Я вам нравлюсь, майор? Наверно, очень нравлюсь? Ведь вы даже запомнили, в каких сапогах я ходила в Грюнвальде.

— Значит вы были в Грюнвальде? — спросил Чингизов.

— Ах! Поймали на слове! Вот и запутали бедную обвиняемую. Что же мне теперь делать?

— Прежде всего перестать паясничать. Вам же сейчас совсем не весело, — вступил в допрос полковник Любавин.

— Нет, почему не весело? Очень даже весело. Смеяться хочется.

— Над чем?

— Над вами. Сидят два таких симпатичных военных, вежливо разговаривают, все думают, как бы им покультурнее отправить на тот свет Луизу Дидрих, она же Татьяна Остапенко, тридцати пяти лет от роду. Наши бы с вами не церемонились. Они бы вам сперва косточки переломали…

— Или угостили бы отравленным пивком, как старшину Владимира Соловьева? — спросил Чингизов.

— Так.

— Вы и Василия Кокорева должны были отравить?

— Да, отравила бы, — с тупым безразличием ответила Татьяна. — А что, он лучше других?

— И Семиреченко? — спросил Любавин.

— Его с особым удовольствием.

— Почему же именно его с особым удовольствием?

— Это к следствию не относится. Задавайте другие вопросы.

— Вам был уже задан вопрос в самом начале следствия. Вы еще не ответили на него, — сказал Чингизов.

— Ах, простите, забыла, что вам нужно протокольчик оформить. Пишите, черт с вами, буду каяться чистосердечно. Все равно — один конец. Только вот что — вопросов мне не задавайте. Что хочу, расскажу сама. Так с чего же начать? Ах да, вы про Соловьева вспомнили. Соловьев был не первый, далеко не первый. До него еще был Толик, в Ростове на берегу Дона. Того я финкой. Девчонкой была еще, в ядах не разбиралась. А потом была наводчицей у воров, и весь уголовный розыск искал Лизку-танцорку. Не нашли. А потом у немцев осталась в Риге. Вы имена любите. Так вот есть такой Людвиг фон Ренау, красавчик. Далеко бы пошел, если бы Гитлера не остановили. А впрочем, он и сейчас далеко пойдет. У него теперь богатые хозяева там, за океаном. Заметьте, у меня за океаном на личном счету тоже наградные лежат. За Соловьева, за какую-то женщину, все равно она бы умерла в лагере. А мне и с вас наградные причитаются. Был у нас в гестапо гауптман Конрад Литке, так вот он Людвигу поперек дороги встал, и Ренау попросил меня помочь. Поужинал со мной гауптман, даже поцеловал меня разочек и скоропостижно скончался: отравился консервами.