Земля здесь слишком скудна для пшеницы. Чтобы выжить, люди рассчитывают на каштаны. Каждый вечер после сбора урожая они сортируют их при свете свечи, снимают с них кожуру и перемалывают в муку.
Нам следовало бы их собрать. Я должна приготовить marrons glacés[96] и purée de châtaigne[97]. Но весеннее предсказание Жульена сбывается: я измотала себя.
Даже кормление ребенка — изнуряющее дело для меня. Зачастую я слишком деморализована, чтобы хотя бы попробовать кормить ее грудью. Каждая бутылочка дается с боем. Частенько Фрейя не доедает свою порцию, а если и доедает, то тут же срыгивает. Я всякий раз вскакиваю, когда замечаю какие-то признаки того, что она проголодалась, но обычно ко времени, когда я готовлю ей смесь в бутылочке или показываю грудь, она снова засыпает. Два часа на бутылочку, четыре бутылочки в день. Это восемь часов, которые ежедневно уходят на ее кормление. Это не считая времени, которое нужно, чтобы убрать после того, как ее вырвало.
Каштанам придется подождать. У меня больше нет сил на заготовки. Даже если бы мне удалось убедить Тобиаса помочь мне их собрать.
Сейчас установились дни, когда погода одна из самых лучших в году. Идущие порой дожди чудесным образом из выжженной бурой земли вызвали к жизни полевые цветы и мягкую изумрудную травку. Я предпочитаю это нежное очарование тому бурному росту, который бывает весной: оно более сдержанное, как будто природа уже ведет учет, взвешивая свой следующий шаг.
В обед я кормлю Фрейю слишком быстро. Она срыгивает прямо на меня. Я читала, что ребенку ее возраста необходимо тысячу триста калорий в день. Если нам удается давать ей семьсот, это уже большая удача. Она худеет. Я думаю, что в данный момент ничего страшного, но больше терять в весе ей нельзя.
Все животные, собирающиеся пережить зиму, делают запасы еды. Высоко на ореховом дереве я замечаю рыжих белок, которые начали собирать грецкие орехи за день до нас. На чердаке полно маленьких тайников с каштанами — крысы тоже запасают их.
На улице еще достаточно тепло, чтобы было приятно находиться на свежем воздухе, но чувствуется, что для замечательной погоды уже наступает fin de siècle[98]. И половина мира окружающей нас дикой природы протаптывает тропу к нашей не запирающейся двери в поисках места, где можно было бы перезимовать.
Громадный шершень, покачивая брюшком в каком-то своем странном танце, с жужжанием садится рядом с Фрейей. Я слишком напугана, чтобы попробовать прогнать его — боюсь, чтобы он не ужалил ребенка.
— Тобиас! — зову я. — Тобиас, не мог бы ты помочь мне с этим шершнем?
Но он снова сидит в своем привычном положении в гостиной: склонился над компьютером и не слышит, что бы я ему ни говорила.
На улице кружат еще четыре или пять шершней; наш шершень — это король, который пытается убедить их последовать за ним внутрь дома. Я беру веник и смахиваю его. Он дико жужжит и улетает в открытую дверь.
Вечером Фрейя тоже вырвала всю свою бутылочку. Ночью снова полно ночных бабочек, а цикады в шкафах поют свои прощальные песни.
***
— О, здравствуй, дорогая, я просто подумала: позвоню-ка я тебе.
— Мама, у тебя все в порядке? Сейчас пять часов.
— Правда? А мне казалось, что еще не так поздно. Должно быть, я снова задремала.
— Пять часов утра.
— Да, дорогая. Я слышу. Я не глухая. Чем занимаешься?
— Я спала. Мама, что вообще происходит? Ты что, не спишь?
— Конечно нет! Я только что с прогулки. Там такая замечательная луна.
— Ты гуляла?
— Ну да, я всегда гуляю после обеда.
— Когда же ты тогда обедаешь?
— В полночь, дорогая.
— Но… не хочешь ли ты сказать, что ты целый день обходишься без обеда?
— О, не говори глупости, дорогая, это же был завтрашний обед.
— Мама, прошу тебя, пусть только все это не означает, что я должна буду заботиться еще и о тебе.
— Все в порядке, дорогая. Все предельно просто. Я решила, что главный прием пищи у меня будет в обед. Когда живешь одна, вечер — это действительно пренеприятный момент. А если главный прием пищи происходит в середине дня, получается чуть менее неприятно.
— В середине ночи, ты хотела сказать.
— День, ночь, — говорит моя мама, — они у меня как-то все перемешались.
После ее звонка уснуть я не могу. Фрейя рядом со мной беспокойно ерзает и начинает икать.
Я расталкиваю Тобиаса. Он что-то бормочет, проснувшись только наполовину.
— Мне нужно принести бутылочку, — говорю я. — Не дай ей заснуть, пока я пойду и все приготовлю, хорошо?
На кухне, оставшись наедине с собой, я наслаждаюсь моментом покоя. Может быть, именно поэтому моя мама стала полуночницей? Есть какое-то тонкое счастье в ощущении, что некие тривиальные вещи находятся под твоим контролем и идут так, как и должны идти. Ритмичное тиканье кухонных часов. Урчание холодильника. Сверкающая чистота каменных плит на полу кухни. Мои стеклянные банки, выстроившиеся рядами на полках.
Готовя бутылочку, я размышляю над вопросом, который крутится у меня в голове с момента рождения Фрейи. Что делает меня матерью? То, что я спускаюсь на кухню и готовлю ей бутылочку, когда она в этом нуждается? Что я всегда маниакально помню названия ее лекарств? Или что удовлетворяю ее потребности, какой бы уставшей и обиженной себя ни чувствовала?
Когда я снова поднимаюсь наверх, Тобиас и Фрейя крепко спят, обхватив друг друга руками. Я осторожно извлекаю ее из его объятий и пытаюсь подсунуть ей бутылочку. Она ее не берет. Вместо этого дугой выгибается назад и прижимает язык к верхнему нёбу, как делала, когда только родилась. Когда взгляд ее падает на меня, ее лицо кривится с выражением укора, она открывает рот и кричит.
Тобиас снова просыпается.
— Дай ее мне, — говорит он. — Тебе нужно срыгнуть? Рыгги-рыг…
Фрейя, как папина дочка, тут же перестает верещать и улыбается ему.
— А знаешь, Анна, — говорит он, — я бы не променял этот опыт ни на что другое. Мы не хотим эту глупую бутылку, правда, Фрейя? Попробуй опять дать ей грудь.
Ее губы щиплют кончик моего соска, и я чувствую, как она едва заметно тянет. Ощущение для меня замечательное, и я догадываюсь, что для нее тоже. Но этого недостаточно, чтобы привязать ее к жизни.
В эти дни Тобиас разговаривает с Фрейей во время ее приступов:
— О, солнышко, нет! Нет! Пожалуйста, не нужно…
Кажется, что к этому он никогда не привыкнет, все время реагируя так, как будто это с ней в первый раз, как будто искренне верит, что, если ему удастся найти правильные слова, он сможет предотвратить приступ до его начала. Не знаю, помогают ли ей эти разговоры, но похоже, что помогают. Тобиас всегда держит ее на руках и утверждает, что это тоже помогает, но только Богу известно, так ли оно на самом деле.
При виде ее бьющегося в конвульсиях тела эти мысли разбегаются. Есть множество других вещей, о которых нужно переживать. Например, что будет, если крысы начнут бегать по полкам и сбросят мои стеклянные банки на пол?
Завтра поеду в Эг и куплю деревянные шипы. Я воткну их по краям полок, и они не дадут банкам упасть. И тогда моя система будет завершена.
***
Единственное, что делает мою жизнь терпимой, — это мысль о двойне. Иногда это девочка и мальчик, иногда — две девочки. Бóльшую часть времени они выглядят совсем как Фрейя. Энергичные, жизнерадостные подобия Фрейи. В отличие от нее, они развиваются. Я сама решаю, какими будут их первые слова и что они предпочитают есть. Я даю им имена, придумываю меню и стараюсь представить себе, что буду чувствовать, когда на руках у меня будет нормальный ребенок, с правильным мышечным тонусом.
Мне представляется необходимым точно установить людей, которых я люблю больше всего на свете.