Изменить стиль страницы

Я тщательно чищу ее единственный зубик, а потом вытаскиваю зубную щетку. Она широко улыбается мне своей беззубой улыбкой. На мгновение мы так и замираем, улыбаясь друг другу. Потом Фрейя стонет — такой звук она издает перед приступом. В привычном ритме начинаются подергивания и судорожные вдохи. Ее челюсти смыкаются, и язык попадает под новый зуб. Начинает течь кровь.

Я пристально смотрю на нее. Челюсти сжаты. Я переворачиваю ее на бок, чтобы облегчить дыхание. Кровь изо рта капает на полотенце. Я подпираю ее на кровати подушкой. Она судорожно хватает воздух. На мгновение к ней возвращается сознание, и она стонет.

Ей больно, а я ничем не могу помочь.

Внезапно и очень отчетливо в голове проскакивает мысль: я не могу этого вынести.

Я выхожу из комнаты на крытый переход, тихо закрыв за собой дверь. Я иду и иду по этому мостику и ухожу в длинное строение, где находится амбар. Мне нужно быть уверенной, что я ушла достаточно далеко, чтобы не услышать, если она вдруг опять будет стонать.

Я в маленькой комнатке с соломой на полу, где мы видели сову-сипуху, когда впервые осматривали дом. Может быть, у той совы к этому времени есть уже свои детки. Двигаясь тихо, чтобы не потревожить гнездо, я заглядываю через небольшое отверстие в полумрак сарая. Будет ли он когда-нибудь доведен до состояния, чтобы быть нормальным, чтобы в нем было полно посетителей и смеха? Или же мы так и останемся чудаками, вечно живущими среди развалин?

Мне кажется очень важным сконцентрироваться в данный момент на каких-то деталях, настолько уйти с головой в мое физическое окружение, чтобы в сознании просто не осталось места ни для одной нежелательной мысли. Я изучаю какую-то деревяшку прямо перед собой. Это какая-то примитивная рукоятка, которая, должно быть, использовалась для перемещения тюков сена. В какой-то момент своего существования она явно треснула и была замотана куском грязной цветной ткани. Под слоем грязи я даже могу различить рисунок на ткани. Это роза.

Постепенно меня осеняет, что я рассматриваю обрывок любимого шейного платка Розы. Нашедшего другое применение и использовавшегося для других целей людьми, которые не могли себе позволить поддаваться сентиментальности.

Неожиданно моя злость обращается на меня саму. Как я могла бросить мою Фрейю посреди приступа? Как я посмела решить, что на свете может быть что-то, касающееся моего ребенка, чего я не смогу вынести?

Я тороплюсь обратно в спальню, где Фрейя лежит в своем полубессознательном после приступа состоянии. Кровь из ее рта течет двумя длинными струйками на белый комбинезончик. На подбородке она уже начала засыхать. Когда я подхожу к ней поближе, она стонет. Я подхватываю ее на руки и прижимаю к своей груди. Она издает низкий дрожащий вопль. Я бережно несу ее вниз и укладываю на столе на ее коврик.

В том месте, где она прокусила язык своим зубом, остался аккуратный треугольный разрез. Меня переполняет сожаление об этом. Теперь у нее навсегда останется это шрам.

Успокоить меня может только Тобиас. Я снова подхватываю ее и ковыляю с ней — прямо в перепачканном кровью комбинезоне — в его звукозаписывающую студию.

Он сидит, поникнув над клавиатурой и схватившись руками за голову.

— Что происходит? — спрашиваю я.

— Только что отпал еще один потенциальный инвестор. Если мы не найдем того, кто заплатит по счетам в самое ближайшее время, они уволят меня — я знаю, они это сделают. У меня такое чувство, что голова сейчас разорвется. Я месяцами снова и снова просматривал эти чертовы сцены; стоило мне написать какую-то музыку, как они тут же все перетасовывали или вообще вырезали. С моей стороны было глупо поверить, что я смогу это сделать. Это мне не по зубам. Я подвожу Салли и всех остальных.

— Ты прекрасный композитор, — говорю я. — Ты просто потерял перспективу, вот и все. Ты выгораешь изнутри.

Он бросает на меня безнадежный взгляд.

— Анна, можно я тебе что-нибудь проиграю? Я хочу этого уже очень давно. Просто я боялся это сделать или еще что-то.

Я, чуть дыша, киваю, боясь вспугнуть его, чтобы он не передумал. Он возится со своим оборудованием, и крошечную студию заполняет музыка.

Я всегда знала, что Тобиас хорошо умеет вызывать определенное настроение. Именно за это его так любят режиссеры-документалисты. Он может взять самый банальный фрагмент и написать к нему что-то такое, что сделает его каким угодно — от устрашающего до комичного.

Но могу сказать, что в этом отрывке чувствуется нечто большее. Мелодия полна острой тоски, и я знаю, что она идет у него изнутри.

— Это самая печальная вещь, какую я когда-либо слышала, — говорю я.

— Я говорил тебе, что мое ощущение удушья просочилось и в мою музыку, — говорит Тобиас.

— Еще ты говорил, твоя музыка могла бы помочь твоему бегству, — напоминаю я ему.

— Знаешь, когда Фрейя была совсем маленькой, — говорит он, — я усаживал ее в перевязь и представлял себе, что она нормальная. Теперь, когда она становится старше, в голове моей по-прежнему есть параллель с ребенком, который развивается нормально и делает вещи, которое должен был бы делать. Бóльшую часть времени я вроде как накладываю эти два образа друг на друга и фантазирую. Ситуация у реальной Фрейи та же самая: она не ходит и нет абсолютно никакой надежды на ее нормальность или хотя бы на прогресс в обычном смысле этого слова. Изменились только мои чувства. И в результате мне кажется нереальной уже вся моя жизнь.

Я протягиваю руку и сжимаю его ладонь.

— У нас будет другой ребенок, — говорю я. — Этот будет уже нормальным. Я это чувствую. Он спасет нас.

— Ох, Анна, как ты не понимаешь? Я смотрю в ее глаза и думаю: «Не существует ничего, абсолютно ничего, чего бы я ни сделал ради тебя». И не имеет никакого значения, черт побери, будет следующий ребенок нормальным или нет. Никто не сможет нас спасти. Мы пропали.

***

Тобиас кладет Фрейю в перевязь, и мы отправляемся на долгую прогулку. Сегодня день охоты, но мы уже знаем охотников. Мы выучили их правила.

На холмах лежат теплые и густые облака. От этого чувствуешь себя уютно в ограниченном пространстве.

— Мы как будто в лесу из облаков, — замечаю я.

— Или попали в британское лето, — говорит Тобиас.

Мы идем по хребту дракона, с удовольствием рассматривая у себя под ногами всякие мелкие детали, которые раньше никогда не замечали: обычно в этом месте внимание привлекает открывающийся отсюда вид дикой природы.

— Я читал, что эта дорога относится еще ко временам неолита, — говорит Тобиас. — В средние века она была забита гружеными мулами, вдоль нее стояли лавки, где люди обменивались своими товарами.

— Волшебное место, — говорю я и спохватываюсь, не напоминаю ли сейчас Лизи с ее высказываниями.

Облака движутся, позволяя нам ненадолго увидеть прячущееся за ними синее небо. Мы наслаждаемся то появляющимся, то исчезающим видом гор, находим потаенные места, где растут громадные грибы-зонтики и полевые грибы, расположенные причудливыми кольцами. Река очень красива в это время года: быстрая, широкая и с очень прозрачной водой. Мы обнимаем друг друга и вспоминаем, зачем мы здесь.

По дороге обратно Тобиас говорит:

— Иди взгляни на это.

Я иду за ним, ожидая увидеть какую-то новую прелесть. Но это полумертвый, лежащий на боку дикий кабан, еще молоденький, вдвое меньше взрослого, но уже потерявший свою детскую пятнистую шкурку. Я смотрю на полуприкрытый остекленевший глаз, на медленно поднимающийся и опадающий бок. У него во рту и вокруг глаз уже начинают собираться мухи.

Тобиас толкает его палкой; бедное животное с трудом поднимается на дрожащих ногах и медленно идет, шатаясь. В этой походке есть что-то омерзительное. Его рыло волочится по земле — очевидно, что у него нет сил поднять его, и, когда он продвигается вперед, вокруг его пятачка собирается нелепый пучок сухой травы. Он все время сильно кренится, как будто вот-вот снова упадет. Все это выглядит ужасно уныло и безнадежно, и я чувствую, что меня тошнит.