Яка вытаскивал сапоги из грязной дороги, глядел на мокрых собак впереди, а слышал дружный стук молотков на стройке, веселый смех девчонок-штукатуров, утробный рокот сварочного агрегата, вцзле которого сидел блаженный линялый Сеня, клепая какой-то хитрый транспортер.
«Вспомни-ка отца, братьев своих — как вы жили...» Да неплохо жили, хорошо даже, пока не сослали за это, а работали еще лучше. «Боишься всю правду вспомнить, себе врешь, святому духу». Вон даже как — святому духу. Это он на суровость отца намекал, на прижимистость обоих братьев. Ну и что? У тебя братья не краше были, на двор сходят да потом поглядят, не сгодится ли в хозяйстве, а отец скупердяй из скупердяев был, про то, как протухшее масло после его смерти в кладовой нашли да про семечки, которые он метил лучинками от семьи, ты сам рассказывал, никто тебя за язык не тянул. А мой отец только строгий был, суровый. «Боишься всю правду вспомнить...» Ну, безжалостный был, похотливый, мать бил ни за что, семью в страхе держал.
Яка вспомнил, как однажды летом поехали они со старшим братом Семеном возить снопы на гумно. Семен тогда женатым уж был, ребенок родился, но отец не считался с этим. Когда выезжали со двора, Семен, державший вожжи, малость недоглядел и задел осью рыдвана за воротний столб. Ничего не сломал, чекушку даже не повредил, но отец стащил его с рыдвана, схватил вилы и череном этих вил давай колотить его по спине, по бокам. И смирный Семка руки не отвел, не защитился, хотя у крыльца баба его стояла, видела все. Да и не осуждала она ни того, ни другого: раз отец, ему можно все. И он делал все, что хотел, и Семкина баба побывала под ним, и к Дарье потом он приставал, старый козел, пока разозленный и в гневе потерявший сыновнюю покорность Яка не отметелил его на сенокосе до полусмерти. Ненасытная похоть отца дошла до того, что даже в дни раскулачивания, когда сама жизнь семьи была поставлена под удар, он все ночи проводил у вдовы Синички, а днями спал, как последняя скотина, пуская слюни и храпя на супружеской постели. Яка мог бы тогда отделиться, как это сделал Чернов, но отец не пожелал, чтобы распалась его держава, он даже говорил о близкой погибели и видел погибель не одного себя, а всей своей семьи-державы. Наверно, потому и бегал к своей Синичке — хватал напоследок, готовясь к смерти. Понять, правда, его можно: жизнь с детства была батрацкая, унизительная, голодная, вот он и наверстывал, показывал свою власть в семье, любовницу завел... Да, понять все можно, все. Но сколько же таких царьков было — в каждой семье свой повелитель. В бедной семье царек злой от бедности, в богатой — от богатства, от своего могущества: как же допустить, что семейные его не слушаются, если все село ломает перед ним шапку! В безлошадной семье Хромкиных отец бил детей и жену смертным боем, а младшего Сеньку запугал на всю жизнь. У кулаков Вершковых, богатых не хуже помещика Буркова, семья по одной половице ходила, старик был для них и царем и богом...
В Яблоньке, прижавшейся к лесу, прежде было больше сотни дворов, и славилась она урожайными яблоневыми садами. Когда Яка возвратился домой, от Яблоньки осталось одно название: сады вырубили, на месте большинства домов были ямы, заросшие коноплей и глухой крапивой. И прежде густой смешанный лес сильно поредел: Теперь это было отделение Хмелевского совхоза, где жили два десятка семей, работающих в поле да на ферме. Весной сюда пригоняли месяца на три-четыре коров — летний лагерь был на берегу залива, у самой воды, а пасли в лесу да на островах. Каждое лето Зоя жила здесь, в полевом вагоне, вместе с другими доярками и пастухами и приезжала домой раза два в месяц, когда ей давали отгулы за воскресные дни. Жила сама себе хозяйка, и что уж она там делает после работы, не спрашивай. И Степана можно ни о чем не спрашивать, этот еще раньше вышел из-под воли отца. А Ванька говорит, позади ничего нету. Дурак ты, дурак! Позади у меня какая-никакая, а семья была, а сейчас ее нет. И у тебя нет. Сыновья и дочери разлетелись, младшие тоже на сторону глядят: дочь ждет только мужа из армии, чтобы уехать. Борис Иваныч давно готов сбежать — ты сам жаловался прошлый раз, я тебя за язык не тянул. А что дальше будет, ты знаешь?..
Машинная колея на дороге вела к конторе отделения, у крыльца которой стоял брезентовый грязный «козел» директора Межова. На другой половине конторского дома были владения Мани. Она торговала всем: хлебом и водкой, одеждой и гвоздями, сахаром и велосипедами, мылом и спичками, обувью и керосином...
Яка пришел в неурочный час: магазин закрылся на обед. Он потрогал замок, прочитал табличку за окном, где были написаны часы работы, и пошел на другую сторону дома, в контору — сильно хотелось пить, в глотке пересохло. Собак оставил у крыльца, показав им на замок, чтобы охраняли. Когда придет Маня, они ее не пустят, залают, а Яка тем временем может посидеть в тепле, отдохнуть и покурить.
Контора была разгорожена надвое: слева находилась комнатка управляющего, откуда слышался голос Межова, в правом, просторном помещении сидел за барьером лысый очкастый бухгалтер, бойко щелкая на счетах. У окна поглядывал на улицу незнакомый парень, должно быть, шофер Межова. Яка напился в углу, поставил кружку рядом с ведром и сел у стены на лавку покурить.
В соседней комнате шаркнули отодвигаемым стулом, в распахнувшейся фанерной двери показался молодой Межов, за ним выкатился румяный старичок управляющий.
— А-а, охотничий начальник! — Управляющий весело сунул Яке руку. — А у меня к тебе жалоба: волчишки опять озоруют. Вчера ягненка утащили. Днем утащили-то, днем! Скотник говорит, будто собака какая-то дикая, она, мол, в кошару забегала, а волк далеко в стороне стоял, у леса. Принял у ней ягненка, и оба убежали в лес. Врет, должно быть, оправдаться хочет. А?
— Кто его знает, — сказал Яка. — Може, и не врет, мы там не были.
— Да? Ну, ты помоги нам, а то замучают. Так я побегу, Сергей Николаич, завтра я вам позвоню, сделаем.
— Да, вы проследите за этим сами. — Межов пожал ему руку и кивнул сидящему Яке: — Здравствуйте, товарищ Мытарин. В гости к нам?
Управляющий выкатился, размашисто хлестнув дверью.
— Вроде того, — сказал Яка. — Похмелиться зашел, а продавщица на обеде.
Межов улыбнулся на вызывающее объяснение, завернул рукав плаща, посмотрел на часы:
— Десять минут осталось, она аккуратная, придет вовремя. Так и не решились помочь, нам на уткоферме? — Он присел рядом на скамейку.
— Без меня обойдетесь.
— Обойдемся, разумеется, но хорошие руки нам были очень нужны. — Помолчал, спросил мягко: — Я слышал, вы осуждаете нас за рубку леса. Правда это?
Степан передал, подумал Яка, не забыл, значит. Но ответил сердито:
— Что толку в моем осужденье, все равно рубите. И будете рубить.
— Будем, — сказал Межов. — Пока строим, будем рубить. Больше нам взять негде.
— А сажать кто будет? В лесхозе какой-никакой порядок есть, сто деревьев свалят, три десятка посадят, а вы только рубить умеете, палки одной в землю не воткнули.
— Да, к сожалению, вы правы. Сейчас ни денег на это, ни свободных рук. Что будет в ближайшие годы...
— В ближайшие годы вы его сведете, если так рубить станете. А лес водоохранный, нужный. У берега вот осину срезали, и сейчас берега обваливаются, бобры ушли... И за землей не глядите. Какой дурак велел оставить такие борозды на зяби? Пахали в колено, а не боронили совсем.
Межов вздохнул. Он тоже был против такой вспашки, но сельхозинспекция, ссылаясь на указания области и последние достижения науки, настояла на своем.
— Глупая ваша наука. Вы борозды для стока воды сделали, какое же задержание! Несет все в овраги — и воду, и верхний слой земли. Волгу только загрязняете, пашню бедните.
Яка продул трубку, сунул в карман. Помолчали.
— Да, большой, ответственности у нас еще нет, — сказал Межов.
— Хозяина нет, — возразил Яка и поднялся, услышав лай Мальвы. — Мне пора, продавщица пришла, а то собаки не пустят. — И вышел, не прощаясь.