Изменить стиль страницы

Чтобы отвлечься от мыслей, Жан повернулся спиной к окну и начал внимательно рассматривать комнату, словно черпая в этом созерцании новые силы, гордую веру в правильность своего выбора и своего понимания жизни. С низкого сырого потолка свисал электрический шнур, подтянутый веревкой к столу. Резкий свет лампочки без абажура падал на страницы книги, на листки, испещренные записями, на стопки аккуратно сложенных толстых — томов. В углу комнаты стояла электрическая плитка, на которую с шипеньем падали из кофейника капли темной пены. Постель была в беспорядке, на подушке лежало несколько книг; другие книги валялись вперемешку с брошенной одеждой на старом плюшевом кресле. Ни полочки, ни шкафа — даже стенного: в комнате не имелось ни одного уголка, куда можно было бы спрятать вещи. В ней царил хаос, словно вызванный нескончаемым переездом. Но это даже нравилось Жану. Он всегда старался придать своей комнате вид временного жилища, который снова и снова напоминал ему, что он не создан для нищеты и не примирился с ней. Такое сочетание прекрасного и уродливого в окружающей обстановке всегда было ему необходимо — оно поддерживало его решимость. Эта комната действовала на него так же, как и одинокие прогулки по ярко освещенным проспектам Монреаля. Она вдохновляла его, воодушевляла, словно препятствие, которое он должен был немедленно преодолеть. Обычно стоило ему войти сюда, и его обуревали всевозможные замыслы, честолюбивые стремления, жажда скорее сесть за книги. Все другие желания сразу оставляли его. В эти минуты он твердо знал, чего хочет. Но сегодня его крошечная каморка, казалось, утратила свои чары. Он чувствовал себя в ней как в клетке, и уверенность в себе покинула его. А из головы не выходил вопрос; «Придет она на свидание или нет?»

Он понял, что не перестанет думать о Флорентине до тех пор, пока не будет удовлетворено его любопытство. Пожав плечами, он сказал себе, что всякий жизненный опыт может быть не менее полезен, чем учебные занятия, и что удовлетворение любопытства всегда успокаивало его и духовно обогащало.

Он оделся и поспешно вышел из дому.

Улица была безмолвна: трудно найти более тихое место, чем улица Сент-Амбруаз зимним вечером. Лишь изредка мелькнет одинокий прохожий, направляющийся к тускло светящейся витрине бакалеи. Дверь открывается, на заснеженный тротуар ложится полоса света, далеко разносятся звуки голосов. Посетитель входит, дверь захлопывается, и снова над пустынной улицей между цепочкой бледно светящихся окон и темным парапетом канала простирается великое царство ночи.

Когда-то здесь предместье кончалось. Последние дома Сент-Анри выходили фасадом на открытое поле. Их остроконечные крыши и садики купались в чистом, почти деревенском воздухе. От тех старых добрых времен на улице Сент-Амбруаз сохранились лишь два-три больших дерева, корни которых еще тянулись в земле под асфальтом тротуара.

А потом прядильные фабрики, элеваторы, склады выросли перед деревянными домиками, медленно, но основательно замуровывая их и отгораживая от вольного ветра открытых пространств. Но они все еще были здесь, эти домики, с крохотными железными балкончиками и мирными фасадами, и негромкая нежная музыка, раздававшаяся иногда по вечерам за их ставнями, звучала в тишине словно голос иной, далекой эпохи. И ветер обдавал эти крохотные затерянные островки ароматами всех континентов. Даже в самые холодные ночи он доносил сюда со складов запахи зерна, прогорклого масла, патоки, арахиса, мехов, пшеничной муки и сосновой смолы.

Жан поселился здесь потому, что квартиры на этой далекой, почти никому не известной улице были довольно дешевы, а кроме того, потому, что вечерние шумы этого квартала, грохот колес, пыхтенье, и свистки, и глубокая тревожная тишина его ночей располагали к занятиям.

Правда, с приходом весны ночи переставали быть тихими. Как только открывалась навигация, многократно повторявшиеся вопли сирен с заката до восхода звучали у спуска с шоссе Сент-Амбруаз, пролетали над предместьем, и ветер доносил их даже до Мон-Руайяля.

Дом, где Жан снимал комнату, стоял прямо напротив разводного моста улицы Сент-Огюстен. Из его окон было видно, как скользят по воде баржи, танкеры, разливающие вокруг тяжелый запах нефти или бензина, лесовозы и угольщики, и все они как раз около его двери трижды гудели, требуя пропустить их на волю, к широким водным просторам, куда они доберутся еще очень нескоро, минуя множество городов, и, наконец, омоют свои кили в волнах Великих озер.

Но не только грузовые суда проходили мимо этого дома. Он стоял, так сказать, на перекрестке железнодорожных путей Востока и Запада и морской артерии Монреаля, на скрещении дорог к Великим озерам, к океану и к хлебородным равнинам.

Слева от дома блестели рельсы, а прямо перед его фасадом вспыхивал красный и зеленый огонь светофора. Всю ночь напролет — угольная пыль, перестук колес, бешеное пыхтенье пара, протяжный рев гудков, короткие вспышки над трубами барж; в этот шум вплетался пронзительный прерывистый трезвон предупредительных сигналов, а иногда над всей какофонией медленно проплывало ровное гудение пропеллера. Если Жан просыпался ночью среди всех этих звуков, ему нередко начинало казаться, что он едет куда-то на пароходе или в поезде; он закрывал глаза и засыпал с приятным ощущением непрерывного движения куда-то вдаль.

Узкий фасад дома выглядел с улицы странно скошенным, словно старался смягчить сотрясавшие его толчки. Его боковые стены расходились в стороны под острым углом, и он был похож на громоздкий корабль, чей неподвижный нос как бы рассекал гул и мглу.

Жан на мгновение прислонился к дверному косяку. Пожалуй, ничто в предместье не было ему так дорого, как этот дом. Они были словно две силы, давно уже заключившие союз и готовые выстоять среди любых испытаний.

Ветер налетел на него сбоку и чуть не сбил его с ног. Подгоняемый им, Жан пошел к западной части города, держась поближе к стенам домов. На углу улицы Сен-Фердинанд через какое-то неплотно прикрытое окно прорвался рыдающий звон гитары. Наклонившись к запотевшему стеклу, Жан увидел за выставленными в витрине рекламными плакатами, в маленьком квадратном просвете между полками, веселое румяное лицо матушки Филибер, владелицы лавочки. Восседая за прилавком на высоком табурете, она одной рукой гладила черного кота, который стучал хвостом по старому полированному дереву. На лист железа, служивший каминным экраном, были брошены мокрые пальто, шапки и перчатки, и от них шел теплый густой пар, в котором все лица казались смутными пятнами. Жан не видел гитариста, но различил деку гитары и руку, перебиравшую струны; чуть подальше он увидел другого музыканта, который выбивал двумя ложками сухую кастаньетную дробь. «Вся компания, как обычно, развлекается по дешевке», — подумал Жан.

Ему показалось, что в глубине лавочки видны два-три незнакомых лица, но он не смог их хорошенько разглядеть; на такие вечерние сборища иногда приглашали посторонних — недавно поступившего на фабрику прядильщика или какого-нибудь молодого безработного, — и матушка Филибер принимала их с тем же радушием, как и завсегдатаев. В ее лавочке уже с давних пор собиралась небольшая компания шумливых, задиристых мальчишек, почти всегда сидевших без гроша.

Жану вспомнилось то время, когда он сам работал прядильщиком и бывал здесь каждый вечер — кроме дней получки, потому что уже тогда у них сложилась определенная традиция: в субботу вечером вся компания отправлялась в кино на улицу Нотр-Дам, а в будни они возвращались к засаленным картам, музыке и другим дешевым развлечениям, которые всегда могли найти в лавочке Эммы Филибер, «толстухи Эммы», как ее прозвали. Жан подумал, что все материнское тепло, которое выпало в жизни на его долю, он получил от этой шумной, экспансивной женщины. И ему показалось, будто он снова слышит ее ворчливый голос, когда она соглашалась отпустить что-нибудь в кредит. «Ах ты, олух этакий… никогда у тебя в кармане не будет ни гроша», — говорила она попрошайке. А потом, охая и кряхтя, слезала с табурета и добавляла, понизив голос, тоном заговорщика: «Значит, тебе нужен табак, чтобы отравлять легкие и портить зубы? На, бери. Заплатишь ты, я так полагаю, после дождичка в четверг, — и затем опять громко: — Я, Эмма Филибер, не такая уж дура, ты меня не обманешь! Ни вот столечко не получишь».