Когда сестра отошла, Роза-Анна быстро наклонилась над кроваткой. Ее вдруг охватил мучительный страх, что здесь не понимают ее ребенка. И тут же другое безотчетное чувство, холодное, как сталь, шевельнулось в ее сердце.
— Она говорит только по-английски? — спросила Роза-Анна с легким оттенком неприязни в голосе. — Когда тебе что-нибудь надо, ты можешь ее попросить?
— Да, — просто ответил Даниэль.
— А здесь нет других детей, которые говорили бы по-французски?
— Есть — вон тот, маленький.
Роза-Анна увидела совсем крошечного ребенка, который стоял в своей кроватке, ухватившись ручонками за перекладину.
— Вон тот?
— Да. Он мой друг.
— Но ведь он слишком мал и еще не говорит. А есть тут кто-нибудь, с кем ты разговариваешь?
— Да. Дженни.
— Но ведь она тебя не понимает?
— Она меня понимает.
Ом сделал легкое нетерпеливое движение. Его взгляд искал в глубине палаты улыбку Дженни. Она была для него живым воплощением нежности, неожиданно вошедшей в его жизнь, — они всегда будут понимать друг друга, хотя и говорят на разных языках.
Чтобы снова привлечь к себе его внимание, Роза-Анна постаралась найти какую-нибудь приятную тему; она заговорила с ним о поездке в деревню и спросила:
— Ну как, ты вдоволь полакомился в тот раз, когда мы ездили в деревню? Понравились тебе тянучка и сахарные палочки?
— Да.
И он действительно начал припоминать все самые хорошие минуты своей жизни, но лишь для того, чтобы мысленно соединить их с именем Дженни. Перед его глазами встала «деревня бабушки», как он называл Сен-Дени; он увидел голубизну в ветровом стекле, которая, наверное, и была «Ришелье», — это звучное, необычное и загадочное слово очень ему понравилось; и он сказал себе, что надо было бы привезти оттуда тянучки для Дженни. Мысли его мешались: он уже забыл, что не знал Дженни в те дни, когда ездил в деревню.
— Вы называете ее по имени? — внезапно спросила Роза-Анна.
— Да — Дженни, — ответил он, слегка задыхаясь. — Это Дженни.
Потом он снова начал подбирать буквы. Помолчав минуту, Роза-Анна спросила:
— А ты ее очень любишь?
— Конечно. Это Дженни.
— Но не больше, чем нас?
В усталом взгляде ребенка отразилось колебание.
— Нет.
Она все ждала, что он пожалуется на что-нибудь или попросится домой, но он был поглощен своим занятием; и тогда она после короткой паузы сама заговорила об этом:
— Тебе, наверное, хочется поскорее поправиться… вернуться домой… и опять ходить в школу, как прежде?
Он поднял на нее тусклые глаза, и она поспешила добавить:
— Может быть, у меня найдется немного денег, чтобы купить тебе новую шапочку, если хочешь, как раз под стать твоему красивому новому пальто. Ты ведь этого хотел больше всего, правда?
— Нет.
Но ей все же показалось, что на этот раз она задела чувствительную струнку; она вдруг вспомнила, как он старался быть похожим на взрослого мужчину в те дни, когда начал ходить в школу. Она еще ближе пододвинула свой стул к его кроватке.
— Ну, а чего тебе хочется больше всего?
Лицо Даниэля исказила мучительная усталость. Быть может, не по летам развитой ребенок смутно догадывался о глубокой бедности их семьи — о бедности, которая и его обязывала быть благоразумным; а может быть, он слишком устал, чтобы думать. Он обвел взглядом палату, улыбнулся малышу, который тянул к нему ручонки сквозь прутья кроватки; потом он пожал плечами и сказал:
— Ничего.
Наступило долгое молчание; и когда Роза-Анна вновь заговорила, голос ее звучал чуть-чуть грустно, чуть-чуть неуверенно — так обычно звучат голоса посетителей, разговаривающих через решетку тюремной камеры или в приемной монастыря.
— Какие у тебя хорошие игрушки? Кто их тебе дал?
— Дженни, — радостно проговорил он.
— Да нет же, это не Дженни. Игрушки больным детям приносят богатые дамы или другие дети, у которых их больше, чем им нужно.
— Нет, нет, нет! Это неправда! Это Дженни!
Розу-Анну поразил гнев, зазвучавший в его голосе.
Глаза Даниэля горели, губы подергивались. Это озадачило и расстроило ее. Затем, вспомнив слова доктора о том, что нервность и раздражительность — проявления его болезни, она постаралась успокоить мальчика.
— Жизель и Люсиль очень скучают по тебе, — сказала она.
Он кивнул головой, как бы говоря, что знает об этом, однако губы его только чуть-чуть разжались. Но все же после паузы он спросил об Ивонне. Однако когда мать пустилась в пространные и путаные объяснения, он, по-видимому, быстро потерял к разговору всякий интерес. Взгляд его стал блуждающим. Он думал о том, что здесь его тоже любят, что ему приятно быть среди маленьких друзей, которые не стараются втянуть его в утомительные игры. Более здоровые дети иногда играли в хоккей — перебрасывали шайбу от кровати к кровати. Конечно, это не был настоящий хоккей. Это была игра, придуманная Дженни, и Даниэль с удовольствием наблюдал за ней. Он очень любил эту игру, потому что, хотя неподвижно лежал в постели, Дженни говорила, что он — вратарь, и отмечала ему очки на черной доске.
Кроме того, здесь он жил в мире, созданном для детей. Здесь не было взрослых с их тревожными разговорами, которые мешали ему спать. Не было шепота по ночам вокруг его постели; случайно проснувшись, он не слышал разговора о деньгах, о плате за квартиру, о расходах — не слышал всех этих непонятных и страшных слов, которые дома обрушивались на него из темноты; а он мог теперь лежать, спокойно вытянувшись, сколько ему было угодно, потому что у него наконец-то была своя кроватка, которую не приходилось каждое утро складывать и убирать. Впервые в жизни у него было множество вещей, которые принадлежали только ему. И главное, никогда еще вокруг него не было столько окон, никогда он не видел столько солнца на стенах. Все это заставило его забыть даже о новом пальто, которое Дженни забрала сразу же, как только его привезли в больницу, и заперла вместе с обувью и другими его вещами. Никому, кроме Дженни, он не отдал бы своего любимого пальто.
Даниэль тяжело дышал; но вот, наконец, нужное слово было составлено, и он весело воскликнул:
— Смотри-ка, я написал…
Но Роза-Анна уже и сама увидела на одеяле имя «Дженни».
— А что-нибудь еще ты можешь написать? — спросила она, чувствуя комок в горле.
— Могу, — ласково ответил он. — Вот сейчас я напишу твое имя.
Через некоторое время на одеяле лежали три кубика, составлявшие слово «мам». Она хотела было помочь ему подобрать последнюю букву, но Даниэль внезапно рассердился.
— Не трогай, я сам. Учитель не хочет, чтобы ты помогала.
Глаза его широко раскрылись, в них был ужас, губы горько подергивались.
Сестра тут же очутилась у его изголовья.
— He’s getting tired. Maybe, tomorrow, you can stay longer[5].
Веки Розы-Анны задрожали. Она смутно поняла, что ее просят уйти. С покорностью, свойственной беднякам, особенно в чужом месте, она сразу же поднялась, но пошатнулась: теперь, после нескольких минут отдыха, все ее тело пронизала режущая боль. Она тяжело сделала два-три шага, ставя ногу на скользящий паркет всей подошвой. «Эта больница так далеко от нас, и все здесь другое», — думала она, тщетно пытаясь разобраться в своих путаных, неотвязных ощущениях. Но тут она заметила взгляд Дженни и опустила глаза, словно та могла прочесть ее мысли.
Она сделала еще несколько нерешительных шагов, и ее мучительное нежелание уходить воплотилось в отчаянное усилие вспомнить хоть какие-то английские слова. Она хотела узнать, как лечат Даниэля. Она хотела объяснить сестре особенности его характера, чтобы та могла лучше ухаживать за ним, раз уж ей самой приходится с ним расставаться. Но чем больше она думала, тем труднее ей было все это высказать. Она лишь слегка улыбнулась Дженни; потом в последний раз обернулась и увидела головку мальчика, утонувшую в подушках.
В ногах кровати висела дощечка, на которой она прочла: Name — Daniel Lacasse. Age — six years[6]. Затем следовало название болезни, которого она не смогла разобрать.