Хорошо питаясь, он очень быстро, за какие-нибудь год-два окреп и возмужал. Мышцы у него стали сильными, плечи — широкими, взгляд — твердым и проницательным: этот крепкий подросток ничем не напоминал тщедушного мальчика из сиротского приюта. Восторжествовала неведомая ему наследственность: свою пробуждающуюся силу он унаследовал от двух неизвестных, погибших вскоре после его рождения. Он жаждал вырвать у этих двух мертвецов их тайну — ведь с живыми его не связывали никакие узы. Было острое любопытство и жгучее тяготение только к тем неизвестным.
Его характер тоже резко изменился — даже еще больше, чем внешность. Притворная покорность внезапно сменялась у него открытым бунтом. Он стал язвительным и высокомерным. Свои взгляды, весьма своеобразные и окрашенные жгучей иронией, он готов был излагать первому встречному. Он затевал споры ради одного только удовольствия противоречить собеседнику.
С ненасытным любопытством он принялся поглощать все книги, какие попадались ему в руки. Прогуливаясь по улице, он останавливался, чтобы поговорить с рабочими; он полагал, что всех простых людей из народа так же, как и его самого, терзает мучительная потребность все постичь и понять. То он любил их с оттенком нежной, покровительственной жалости и мечтал только о том, чтобы посвятить себя социальным реформам, то презирал толпу и считал себя человеком исключительным, отмеченным печатью особого предназначения. И с каждым днем он все глубже погружался в одиночество. Его остроты, меткие и беспощадные, внезапные приступы молчаливости, резкая смена настроений в конце концов отпугнули от него близких друзей. И скоро он из бравады стал искать общества лишь самых обездоленных. В коллеже за ним упрочилась репутация гордеца, Чтобы научить его смирению, преподаватели в конце учебного года не дали ему ни одной награды, на которые он имел право.
Жан насмешливо усмехнулся при воспоминании об этой несправедливости… Однажды вечером после очередного бурного объяснения он навсегда покинул дом своих приемных родителей. Он вспомнил, как собирал свои вещи и как бросился во мрак пустынной улицы. Это бегство помогло ему восстановить душевное равновесие. С тех пор он, как и многие другие молодые люди, был озабочен только тем, чтобы создать себе положение в тяжелое время безработицы, когда на каждое место находилось десять претендентов. Уже одно горькое удовлетворение от сознания, что своим успехом он будет обязан только самому себе, наполняло его безрассудной радостью. Первая случайная комнатка, первая работа пудлинговщиком; потом другая работа, другая комната; с тех пор его жизнь текла стремительно, без потрясений, без задержек. Сейчас он достиг сравнительно спокойного периода, когда, словно спасшийся после кораблекрушения на необитаемом острове, он думал только о том, чтобы все попадавшееся ему на пути служило его целям. Юн был готов обречь себя на долгие годы борьбы и лишений, после которых ему потребуется только протянуть руку, чтобы сорвать плоды своего труда и самоограничения.
Жан встал. Он с удивлением огляделся, уже не помня, почему вдруг на него нахлынули такие давние воспоминания. Тишина угнетала его. Эта скромная домашняя обстановка, все предметы которой были тесно связаны с повседневностью, действовала ему на нервы. Ему захотелось бежать отсюда. Сквозь приоткрытую дверь кухни он увидел Флорентину, — привстав на цыпочки, она гляделась в зеркало над раковиной и накручивала локоны на пальцы. Его вдруг разозлило, что они с ней оказались наедине и что в нем вновь пробудилось любопытство, — этого он вовсе не ожидал. Он нетерпеливым тоном позвал Флорентину. Она тотчас пришла и хотела поставить между ним и собой вазочку с конфетами. Он почти грубо вырвал ее из рук девушки; он не мог больше терпеть того умаления своей индивидуальности, которому она его подвергала.
— Как это случилось, что твоих родителей нет дома? — спросил он. — Они что, уехали на весь день?
Взгляд девушки стал ясным и невинным.
— Я точно не знаю. Но я думаю, что они скоро вернутся.
— Ты знала, что будешь одна, и поэтому пригласила меня?
Выражение его глаз испугало Флорентину.
— Да нет же! Они только сегодня утром заговорили о поездке.
— А куда они поехали?
— На сбор сока, по-моему. Да-да, папа говорил о том, чтобы сегодня утром поехать в деревню… Наверное, они так и сделали.
Слова застревали у нее в горле; она понимала, что он ей не верит. Но она еще пыталась убедить его и все глубже увязала в собственной лжи.
— Когда мама утром увидела, какая сегодня хорошая погода… ну, понимаешь…
Она снова опустила глаза под его взглядом, потом вдруг решила сделать вид, что она очень задета, очень обижена его недоверием.
— Если ты думаешь, что ты все знаешь… — начала она.
Он схватил ее за руки и внезапно обнял с такой силой, словно хотел переломить. Его неудержимо тянуло к ней, и это приводило его в бешенство. Он шел сюда, полагая, что увидит ее в кругу родных, шел неохотно, так как представлял себе семейное сборище, среди которого ему будет смертельно скучно, и все же полный решимости вытерпеть все до конца из гордости, вынуждавшей его держать слово, даже если он дал это слово, не подумав. Но нет, на самом деле он пришел только потому, что вчера вечером эта девочка, вся в слезах, на минуту обезоружила его, вызвала сострадание к себе. До чего же глупо было так размякнуть! А сейчас она показала себя еще более хитрой и цепкой, чем когда-либо. Сейчас она кокетничает с ним, стараясь его завлечь; она инстинктивно пускает в ход все те женские уловки, которые тогда, в ресторане, заставили его обратить на нее внимание.
Его охватила ярость — он горько сожалел, что накануне был так уступчив.
— Надень шляпку, — раздраженно сказал он, — и пойдем в кино.
Но он по-прежнему прижимал ее к себе. Он знал теперь, — именно дом Флорентины напомнил ему то, что он ненавидел больше всего на свете: запах бедности, этот безжалостный запах старой одежды — бедность, которую узнаешь и с закрытыми глазами. Он понял, что сама Флорентина была для него живым олицетворением той убогой жизни, против которой восставало все его существо. И в ту же самую секунду он осознал, какое чувство влекло его к девушке. Она была воплощением его нищеты, его одиночества, его печального детства, его одинокой юности; она была воплощением всего того, что он ненавидел и отвергал и что было тем не менее связано нерасторжимыми узами с ним самим, с самой его сутью, с тем, что было могучей движущей силой его судьбы.
Да, сейчас он держал в объятиях свою нищету, свою печаль, свою жизнь, какой она могла бы стать, если бы он не вырвался из нее, как из неудобной, тесной одежды. Он опустил голову на плечо девушки; и, вспоминая о той мучительной жажде ласки, которая терзала его, когда он был маленьким, сам того не замечая, пробормотал, словно знал эту девушку еще в том далеком прошлом:
— Какая тонкая талия! Я могу обхватить ее двумя пальцами.
И ему вспомнилось, как иногда он старался облегчить горе, встречавшееся на его пути. Ребенком он охотно отдавал лакомства младшим товарищам. И теперь еще он был способен на великодушный поступок, при условии, чтобы это не помешало свободному развитию его личности. Да, в этом была вся суть: он мог иногда поддаться порыву великодушия, но только если это не связывало его никакими путами. И вот — сколько привязанностей он уже отверг!
Флорентина теперь вся съежилась под пристальным взглядом его темных глаз, которые постепенно наливались неистовством. Вся неосмотрительность ее поведения стала для нее, наконец, очевидна — теперь, когда неотвратимое настигало ее и она понимала, что ей не спастись.
Она попыталась высвободиться, и, удерживая ее, он зацепился за лямку фартука. Тонкая полоска резины лопнула. И при виде порванного, повисшего фартука Жан окончательно потерял голову.
Он все же нашел в себе достаточно силы, чтобы шепнуть на ухо Флорентине:
— Ступай надень шляпу… и пальто…
Но он не отпустил ее и поверх ее плеча нашел взглядом старый кожаный диван.