Изменить стиль страницы

В этих троих Эманюэль увидел подлинное лицо своего поколения — измученного, насмешливого, ко всему равнодушного. И в тот день, когда он ушел с работы, чтобы записаться в армию, смутные, тревожащие воспоминания о днях детства сопровождали его, и он понимал, что они сыграли свою роль в его решении.

Всего несколько месяцев прошло с того времени, когда он после работы заходил сюда, заказывал бутылку лимонада, пачку сигарет и угощал своих друзей, сидевших кружком в этой низкой комнате, и, однако, сейчас, едва переступив порог, он уловил в их поведении скрытое замешательство. Потом он понял: их настраивал против него солдатский мундир. Попав в предместье Сент-Анри, Эманюэль сразу заметил на лицах прохожих такое же замешательство и даже немое осуждение. Когда он шел один по улицам, он упорно старался хоть как-то вернуться к своей прежней манере держаться.

Матушка Филибер, несколько озадаченная военной формой Эманюэля, была тем не менее в восторге от его прихода. Она, сияя, заставляла его поворачиваться во все стороны и рассматривала с головы до ног.

— Ну, так садись же, Манюэль, — проговорила она наконец с подчеркнутой предупредительностью. — У нас тут многое изменилось с тех пор, как ты уехал… Садись, пожалуйста… А ты хорошо выглядишь, только очень уж худой… Вас там хоть сытно кормят, в армии-то?

— Вот уж что да, то да, — улыбаясь, ответил Эманюэль. — Есть что пожевать.

И от этой улыбки его лицо приобрело свойственное ему выражение доброты. У Эманюэля были карие глаза, чуть выдающиеся скулы и немного сдавленный в висках лоб. Разговаривая, он слегка наклонял голову набок, словно шея его была слишком слаба для такой ноши. Тонкими нервными пальцами он пошарил в кармане брюк, вынул зажигалку и пачку сигарет, угостил окружающих, а потом взял сигарету сам, закурил и откинулся на спинку стула. Посреди маленького зала рдела чугунная печь, и лицо матушки Филибер, как всегда, обрамляли банки с перечной мятой и розовыми леденцами. Звоночек над дверью позвякивал при каждом дуновении ветра. Буавер, верный своей привычке, вынул перочинный нож и начал подрезать ногти. Нет, здесь решительно ничто не изменилось, сказал себе Эманюэль, только сам он теперь смотрит на свою жизнь по-иному. Со вздохом удовлетворения он протянул ноги к огню.

— Ты всегда был своим парнем, — заметил Питу.

Он курил скупо и осторожно, с комическим ужасом глядя, как укорачивается сигарета.

— У тебя всегда можно было перехватить сигаретку, — продолжал он, — не то что у Буавера… Этот на улицу уйдет курить один, только бы не дать другому затянуться. Нет, ты мировой парень.

Питу устроился на своем обычном месте — на холодильнике, в котором стояли бутылки с лимонадом. Взгромоздившись на красный железный куб, он покачал зажатой между колен гитарой, потом схватил фуражку Эманюэля и лихо надвинул ее себе на лоб.

— Ах ты, сопляк, — отозвался Буавер. — Только и умеешь, что клянчить сигареты. Сам-то ты хоть раз дал сигарету другому?

Питу пожал плечами, скорчил гримасу, затем соскользнул на пол, пошатнулся, но удержался на ногах и, став у витрины, принялся любоваться своим отражением, примеряя фуражку то так, то эдак.

Сдвинув пятки худых ног, он вдруг спросил:

— Ты сколько времени уже в армии, Манюэль? Четыре месяца? И тебе там нравится? Как там живется парню?

— Неплохо, — ответил Эманюэль.

Наступило молчание. Альфонс пошевелился на своем стуле, и — как бывало всегда, когда в этом длинном нескладном теле просыпалась жизнь, — взгляды всех присутствующих сразу обратились к нему. Он сидел, развалясь на стуле, закинув руки за голову и положив ноги на экран перед печкой.

— Почему ты записался, Манюэль? — медленно заговорил он. — У тебя была хорошая работа. Не пыльная. Тебе не нужно было идти в армию, чтобы прокормиться.

— Нет, конечно, — ответил Эманюэль.

И, засмеявшись, добавил:

— Вовсе нет!

— Так, значит, ты вправду бросил работу, чтобы пойти в солдаты! — воскликнула матушка Филибер. — Я не могла поверить! Зачем ты это, Манюэль?

— Вы знаете, матушка Филибер, сейчас война… — сказал Эманюэль.

— Знаю, конечно, но ведь она так далеко… Нам-то что до нее?

— Как что, — вмешался Питу. — Нельзя же позволить разбить всех, как этих поляков…

— Поляки, поляки! — взорвалась матушка Филибер. — Это же совсем другой мир!

— На земле нет двух миров, — заметил Эманюэль рассеянно, словно продолжая свою мысль и еще не успев подумать об ответе.

— Не говори мне, пожалуйста, — возразила матушка Филибер, — будто поляки или украинцы такие же люди, как и мы… Они бьют своих жен и едят чеснок…

Она нервно забарабанила пухлыми пальцами по прилавку, ее пышный бюст колыхался от волнения. Черный кот, решив, что его хотят приласкать, подсунул ей свой розовый нос, и матушка Филибер почесала у него за ухом.

— Ну, так вот что я тебе скажу, — уже сердито бросила она. — Просто ты наслушался этих краснобаев, которые охотятся за парнями по всему городу… будто я не знаю — тебя подпоили, вот ты и записался…

Эманюэль улыбнулся, но улыбка не удержалась на его худом лице. Она тронула его губы, мелькнула в глазах и исчезла, сменившись задумчивым выражением, наполовину горестным, наполовину растроганным. Вот оно перед ним, думал он, это пугающее безразличие человеческого сердца ко всеобщности страдания, безразличие, вызванное не расчетом и даже не эгоизмом, а просто стремлением выжить во что бы то ни стало, затыкая уши и закрывая глаза, выжить среди этой повседневной убогости.

— Но, матушка Филибер, — заговорил Эманюэль, пытаясь успокоить ее, — если соседний дом горит, вы же броситесь на помощь!

— И дура буду!

— Ха! Пожаров и паршивой нищеты — этого и тут, вокруг, сколько хочешь. За этим не стоит отправляться на край света, — вмешался Буавер.

— Я это знаю, — сказал Эманюэль, — и уж поверь мне, я завербовался совсем не для того, чтобы спасать Польшу…

— Так зачем же? — озадаченно спросил Буавер.

Он был невысок ростом, его длинные бесцветные волосы свисали на уши жесткими прядями, глаза были живыми и беспокойными. Разговаривая, он продолжал подрезать ногти перочинным ножом, по временам останавливаясь и тыча лезвием в сторону собеседника. Затем, нахмурив брови, он принимался скусывать заусеницу с большого пальца, грыз ее с такой яростью, что его глаза округлялись и становились страдальческими, и наконец выплевывал отгрызенную кожицу прямо на пол.

Эманюэль долго смотрел на него сквозь голубоватую пелену дыма, сначала с презрением, потом с пониманием. Его бледное, красивое — пожалуй, чересчур красивое — лицо было слегка наклонено вперед, и тени подчеркивали худобу его щек. Как только он переставал сердиться, его глубоко посаженные темные глаза становились очень мягкими.

— А ты никогда не думал, что, помогая другому, ты помогаешь и себе? — спросил Эманюэль.

— Псих! — бросил Буавер. — Теперь хватает хлопот и самому-то выкарабкаться!

Он догрыз твердый кусочек кожи, закрыл перочинный нож и, пренебрежительно выпятив нижнюю губу, вышел на середину комнаты.

— Вот что я вам скажу: последние пятнадцать или двадцать лет наше общество нами не интересовалось. Нам говорили: «Устраивайтесь, выпутывайтесь, как можете!» А потом пришел день, когда оно вдруг нас заметило. «Идите меня защищать! — кричит оно. — Идите меня защищать!»

Он остановился перед Эманюэлем — крепкий, коротконогий, с непослушной прядью, спадающей на лоб.

— Тебе всегда везло. Если ты хочешь строить из себя героя — это твое дело. У каждого свой бизнес. Но нам-то что до этого общества? Взять хотя бы меня или Альфонса. Что оно нам дало, это общество? Ничего. А если тебе еще мало, то вот Питу. Сколько ему лет? Восемнадцать… И у него за всю жизнь не было ни одного дня платной работы. А ведь скоро пять лет, как его вышибли из школы, и он все время ищет работу. Это справедливо, да? Три года он повсюду бегает, а научился только неплохо играть на гитаре. И вот наш Питу уже курит, как взрослый, жует резинку, как взрослый, сплевывает, как взрослый, но за всю свою чертову жизнь он еще не заработал ни одного цента! Ты считаешь, что это хорошо? А по-моему, это гнусно!