И все же Марта зарылась в сено, сон накатывал неудержимо, и она знала совершенно точно, что даже черствую горбушку не успеет дожевать и проглотить.

Разбудило безошибочное чутье: опасность! Голова прояснилась, глаза прозрели. Шагах в пяти, на свободном от сена пространстве стоял немецкий солдат. Кровь от висков отхлынула к пяткам, и с внезапно охватившим деловитым и бестрепетным спокойствием она увидела солдата в какой-то пугающей укрупненности и ясности, словно тот не перед ней стоял, а был подсунут под стеклышко микроскопа. Мышасто-зеленую шинель немец почему-то просто накинул на плечи, не застегивая. Серый шарф машинной вязки был в несколько витков обмотан вокруг шеи. На лоб надвинутый козырек скрывал лицо, зато на фуражке отчетливо поблескивал череп. Об этой страшной фуражке ей столько приходилось слышать, что теперь, увидав ее воочию, не слишком удивилась. Немец снял с ноги сапог, просунул в него руку.

Марта, стиснув в руке револьвер, большим пальцем сдвинула предохранитель и нажала спусковой крючок. Раздался щелчок. Кровь от пяток отлила обратно к голове, взгляд померк в горячем тумане. Хорошенько тряхнув револьвер, Марта, уже не целясь, опять нажала на крючок и еще раз, недоумевая, почему же нет выстрела. А затем, вскочив на ноги, не то скатилась, не то спрыгнула с сеновала. К тому времени у немца тоже в руке был пистолет. Правда, и тут выстрела почему-то не последовало. Немец успел лишь оттолкнуть от себя Марту, рукояткой пистолета саданув ей по челюсти. Движение оказалось столь неловким, что он сам потерял равновесие. И вот они лежали на припорошенных сеном горбылях, целя друг в друга вороненые стволы и бешеные взгляды. Теперь когда с его головы слегка сползла фуражка с серебрящимся черепом, а у нее развязался и съехал черный платок, они узнали друг друга.

Индрикис, отплевываясь, потер ушибленное запястье. Затем, закрыв лицо ладонями, рассмеялся истерично и громко. Корчась от смеха, опять повалился на припорошенный сеном настил и гоготал, хватаясь за живот. Марта не смогла сдержать слез, тихонько заплакала, ощупывая подбородок, до того онемевший от боли, как будто чужой.

— Потрясающе! — у Индрикиса наконец прорезался голос. — За тобой стоит вся Россия, а за мной вся Германия, и все же нам не на жизнь, а на смерть приходится драться за ночлег в сарайчике нашего деда… Я тебя больно ударил? Не хнычь, не хнычь. Вырядилась пугалом огородным.

— Я могла тебя застрелить.

— Потри револьвером ушибленное место, а то синяк останется. Ну что, родственница, поздороваемся? Редко нам выпадает встречаться. Сколько я тебе там задолжал? Триста? Ты, поди, рублями захочешь получить, а у меня одни марки. Ничего, в Латвии теперь в ходу и та, и другая валюта.

— Замолчи! — Это было все, что Марта могла сказать. Подлаживаться к трепу Индрикиса у нее не хватало ни сил, ни желания.

— Ну нет, долг платежом красен, как ни крути, а на душе пятно. Особенно в наше время, когда в любой момент можно отправиться в райские кущи.

Индрикис извлек из внутреннего кармана пухлый бумажник, и послюнявив пальцы, отсчитал нужную сумму:

— Получи и проверь, деньги счет любят.

— Да будет тебе.

— Сначала дело уладим, а там и побеседовать можно. — Отступив на шаг, смерил Марту отчужденно-пытливым взглядом. — Хотя о чем нам с тобой беседовать? Разве что опытом по стрельбе обменяться? Что ж, изволь! Раздобудь для своего нагана другие патроны, похоже, эти отсырели.

— Что ты тут делаешь? Что на тебе за одежда?

— То же самое хотел бы у тебя спросить. Сдается мне, у нас с тобой одно несчастье, оба попали в аварию.

— Я что-то не улавливаю сходства.

— Ну да ладно, не будем спорить, — протянул Индрикис, — я к тебе в душу лезть не намерен. Своих забот хватает. Но к твоему сведению: я не играю ни в те, ни в другие ворота. Я сам по себе, лишь себя представляю.

Марта пригляделась к Индрикису. Дела его не блестящи, это сразу видно. Волосы, отросшие, немытые, словно барометр, отмечали и внешнее, и внутреннее неблагополучие. Нет, стоявший перед нею человек был далеко не тот прежний Индрикис из Зунте и даже не тот, которого случилось ей встретить в Риге. Она, пожалуй, не смогла бы объяснить суть происшедших перемен, но душой их почувствовала. Как будто человек, косивший прежде на один глаз, теперь окосел на оба.

— И давно?

— Давно ли, недавно… Главное — окончательно. Что было, то было, отрицать не собираюсь: немцы меня, как щенка недоутопленного, из мешка вытянули. И вообще у этих парней отличная выправка, с шиком и блеском умеют носить мундир. И фильмы у них колоссальные, мировой класс, уж поверь мне на слово. Но с идиотами, пардон, столковаться невозможно. Они, видите ли, собираются мир перекроить, а я за них всякими мерзостями занимайся! Да что я им, мясник, каннибал? Кровавые дела не моя специальность. Подите-ка вы все, господа, в одно место!

— Сами собой они вряд ли уйдут.

— Положим, так, но мне осточертело. Я привык жить в свое удовольствие. А не щелкать каблуками: слушаюсь! Jawohl!

Марте хотелось спросить, кто его снабжает продуктами, Леонтина или Паулис, но лишние сведения были опасным балластом.

— В Зунте много немцев?

— В последнее время поднабралось. Задумали в Зунте десантные баржи строить для вторжения в Англию через Ла-Манш… Надо отдать им должное, делают все аккуратно. Попадешься к ним в лапы, шею, как у жирафа, вытянут. На сеновалах залеживаться не рекомендуется. Нет, надо поскорей отдалиться и тем по крайней мере на ближайшее будущее обезопасить свою шею от галантерейного их обращения. — Это он произнес с холодной раздумчивостью, а затем, как бы опомнившись, сбросил с себя серьезность, переменил и тон, и выражение лица: — Ну, а ты что?

— Я? — Марта ощутила, как озноб прошелся по телу, снова напомнив о холоде. — Так… Пока ничего не решила.

— Ты вроде бы с Нанией вместе училась? Вы ведь одногодки.

— Учились. Да это было давно.

— В детстве ты была такая чудная. У тебя щеки, как у кролика, ходуном ходили. Помню, ты у нас на елке стишки читала: «В небе месяц серебрится яркий, в дверь стучится гном с подарками». Как-то мать мне велела сводить вас с Нанией в кино, а я сбежал. — Индрикис опять рассмеялся, закрыв лицо ладонями. — Если здраво подумать, мир устроен на редкость бестолково. Совсем как в полонезе: то вместе идем, то расходимся, там у елочки песни поем, здесь пытаемся пристрелить друг друга и вот торчим с тобой под трухлявой крышей, а где-то люди сидят в кинотеатрах, смотрят фильмы…

Длинная пауза завершилась философским плевком. Индрикис поднял голову.

— Документы у тебя есть?

— Смотря какие. — Марта пожала плечами. — Вообще-то нет.

— Без документов нельзя. Кое-каким аусвайсом могу тебя снабдить. Не бог весть что, да уж лучше, чем ничего.

Это был старый латышский паспорт с проштемпелеванной на первой странице большой буквой «Z», выданный на имя Ацилы Марцинкевич. Заметив на лице Марты недоумение, Индрикис выразился ясней:

— Это немецкая буква «Ц» — cigoiner. Цыган. Быть цыганом в новой Европе дело рискованное. И все же менее рискованное, чем, к примеру, русской партизанкой.

Марта отодвинула от себя паспорт:

— Где ты его достал?

— В этом бестолково устроенном мире. Быть может, на первых порах Ацила тебя выручит. Судя по фотографии, была очень даже аппетитным бабцом. Но смотри, дело хозяйское, не настаиваю.

Марта в Зунте не осталась. Все взвесив и обдумав, через две ночи на третью отправилась дальше. Поскольку фотография Ацилы Марцинкевич в самом деле имела с ней некоторое сходство, Марта все же взяла паспорт.

На нее по-прежнему никто особенно не обращал внимания. По воле случая принятое обличье оказалось удачным: в таком странном одеянии могла расхаживать горем убитая, слегка свихнувшаяся тетка. Под стать внешности Марта подобрала и реквизит. В одной руке обычно несла кошелку с брюквой и морковью, в другой веночек из брусничника.

Вжившись в роль и уповая на благоприобретенный опыт, Марта осмелела настолько, что от Саулкрастов до Риги добиралась поездом. На станции Вецаки в затемненный вагон вошел немецкий солдат с высоко поднятой — будто в нацистском приветствии — загипсованной рукой. Он устроился напротив Марты и всю дорогу поклевывал носом или мурлыкал какую-то песенку и громко сморкался.