Марта поняла: пробиться к лесу с луговой поляны надежды нет. А надо! Затылок холодили пули. Ладони ощупывали каждую пядь земли, как слепой бы ощупывал, глаза тут были бесполезны, дюйм за дюймом ползла вперед. Ложбинки, вымоины, заросшая сточная канава или оплывшие окопы, еще от первой мировой войны. И вдруг удача! Луну укрыло облако, просто везеньем такое трудно объяснить. Это было равносильно чуду. Она ползла, не отрываясь от земли, волоча лицо по холодной и жесткой траве, в правой руке сжимая револьвер Наливайко, который до начала перестрелки ей передал радист. Опустившаяся тишина после пальбы казалась оглушающей. Немцы были где-то рядом. Марта слышала, как они вставляли в автоматы новые обоймы, аккуратно собирали стреляные гильзы. Кто-то, должно быть раненый, зубами раздирал рубашку, чтобы перевязать рану, хрипел, отплевывался и ругался.

Лес был уже близко. В гуще кустарника Марта поднялась, чутко прислушиваясь, затем осторожно попятилась к лесу.

Совсем рассвело, когда она вышла на заросшую ольшаником дорогу. Этой дорогой, похоже, ездили редко — заглохшие колеи заросли бурьяном и деревцами. На обочине стоял прислоненный к сосне велосипед. Хотя Марте и казалось, что шла она очень долго, но рассудком понимала: пройдено совсем немного. Велосипед скорей всего оставил волостной шуцман, приглашенный в качестве проводника, или лесник.

Утро занималось туманное, хмурое, безветренное. Марта так усердно жала на педали, что взмокла спина. «Слава богу, ушла от гиблого места». Но появившееся чувство облегчения спугнула мысль, до сих пор почему-то не приходившая в голову: как я выгляжу? Сломанная страхами, усталостью, Марта повалилась в сено в ветхом луговом сарае.

Пробуждение было мучительным. Ныла подвернувшаяся при неудачном приземлении нога. Есть не хотелось, и это отсутствие аппетита ощущалось назойливой тяжестью в желудке, досаждавшей больше, чем голод. Трясло от холода, нервного перенапряжения. Но все это пустяки. Главное — раздобыть одежду.

Окруженный лесом хуторской пригорок с покосившимися, из трухлявой дранки крышами излучал грусть и одиночество, подобные тем, что исходят от старых лошадей и брошенных на берегу лодок. На хуторе, как можно было догадаться, жили старик и старуха с постигшим их безутешным горем. Повсюду фотографии молодого человека, не для того, надо думать, чтобы о нем напоминать, а потому что его невозможно было забыть.

А

В шкафу, пропахшем багульником и яблоками, выбор одежды оказался скудным. Марта взяла черное, из плотной материи платье, без затей, старомодно, но добротно сшитое. Марта еще подумала: ничего, что коротковато, более современным покажется, не мешало б только что-то подложить под обвислые плечи. Но случилось невероятное: не платье к ней приспособилось, а она приспособилась к платью, сразу постарев на десяток-другой лет; даже лицо как будто покрылось морщинами, обрело что-то старчески увядшее, изможденное от горя. Черный платок и овчинный полушубок окончательно преобразили ее. Марта испугалась. В комнату проникал по-зимнему бледный, как бы отцеженный свет. Во дворе на цепи задыхалась от лая собака. Из кухни тянуло еще не остывшим варевом для скотины. Кисловатый запах напомнил Марте детство в «Вэягалах», теперь казавшееся где-то за тридевять земель: в сумрачной теплыни коровника мерно раздуваются коровьи бока, хрюкают поросята, у телят влажные носы…

Хотя мысль о пище вызывала отвращение, Марта завернула в бумагу полбуханки хлеба и кусок копченой свинины. Ей пришло в голову оставить хозяевам нечто вроде долговой расписки. В поисках карандаша Марта вернулась в комнату, и тут на глаза ей попалась книжка под названием «Страшный год», начинавшаяся стихотворением, а кончавшаяся фотографиями вырытых и лежащих на земле тел. Заинтересовавшись, она пролистала брошюру с первой страницы до последней; бумага высшего качества, на такой печатались цветные репродукции. «Какая бесстыдная, злобная ложь, — подумала Марта. — Какое гнусное искажение действительности». И она отказалась от своего намерения. Людям, у которых в доме подобная книга, писать записку с извинениями глупо. Захотелось поскорей уйти.

Входную дверь Марта прикрыла все тем же еловым прутиком, что вынула из проушины скобы. Свой ватник и ушанку протолкнула сквозь отверстие нужника. Собака, бряцая цепью, задыхалась от бешенства.

До Зунте она добиралась неделю, сначала шла ночами, а чуть забрезжит свет, укрывалась в первом попавшемся луговом сарае. Затем стала добавлять по часу утренних и вечерних сумерек. Никто не обращал на неё внимания, встречные иногда здоровались с нею, иногда проходили мимо, будто не замечая. Немцев она видела всего один раз — как-то за перекрестком, на прямой и открытой дороге, сквозь прорези щитков посвечивая фарами, нагнал ее грузовик; солдаты в кузове горланили развеселую песню, отбивая ритм коваными сапогами. Марту приводило в отчаяние то, что жизнь, которую она вокруг себя видела, не имела ничего общего с тем, что произошло на лесном лугу, куда их заманили в ловушку, а еще меньше с тем, что происходило на фронте. Люди, как обычно, ездили в город и возвращались домой, смеялись, шутили, толковали об урожае и погоде, играли свадьбы. По крайней мере дважды Марта набредала на сельские пирушки с музыкантами и накрытыми столами; встречала женщин с набухшими животами; один развеселый попутчик даже предлагал ей глотнуть самогонки отменнейшей марки, «Придорожные стоны», мол, прозывается.

Не в пример первым дням, когда мысль о еде вызывала отвращение, теперь Марте во сне и наяву мерещилась всякая снедь. Она довольствовалась малым: кочерыжками высоко срезанной капусты на грядках, кое-где уцелевшими яблоками с веток, печеной картошкой, с поры осенней толоки забытой в золе кострищ. Платье в поясе стало совсем свободным, башмаки на ногах день ото дня тяжелели. И некуда было деться от холода, насквозь продуваемые сенные сараи мало-помалу превращали ее в сосульку, — так нитка, вновь и вновь окунаемая в растопленное сало, понемногу превращается в свечу. По ночам лязгали зубы, при ходьбе она осторожно втягивала воздух.

Завидев вдалеке силуэт «Вэягалов» и с детства знакомую вязь ветвей вековых деревьев, вместо ожидаемой радости и чувства облегчения, как ни странно, она ощутила совсем иное. Будто увидела рядом с собой свою отсеченную руку или ногу, до боли знакомую, но ей уже не принадлежащую. Почему была она сама по себе, а рука или нога сама по себе, понять рассудком невозможно. Но так оно было, решительно все изменилось. Прошлое не вернешь, не восстановишь, а то, что вот-вот станет настоящим, пока не поддавалось осмыслению. Это был тот краткий миг, когда боль еще не ощутима и кровь еще не выступила, краткотечный миг, и скачущий пульс в висках отгонял его все дальше, дальше, дальше.

Поборов малодушие, Марта постучала в ближнее окно и невольно вздрогнула — двор отозвался гулким эхом. Немного погодя за дверью послышались шаги и молодой женский голос. Это еще больше смутило Марту. Она надеялась, откроет Паулис, ну, хотя бы Антония. Марта не ответила, затаившись в тени колонны. Женщина переспросила «кто там?» уже с явным раздражением. Дверь все-таки отворилась, на крыльцо вышла Нания. В мужском пиджаке с блестящими золотыми пуговицами. И конечно же в соломенной шляпе. Подумаешь важность — дружба и распри школьных лет! Нания теперь жена Паулиса. И все же Марта не решилась показаться Нании.

После того как Нания ушла, рука не поднялась снова постучать. Но Марта не отчаивалась, она подумала, что так, пожалуй, лучше. Излишняя спешка, опрометчивость могли все испортить. Прежде хотелось встретиться с Паулисом. С глазу на глаз, в подходящих условиях.

На рассвете Марта опять приискала сенной сарай — в полной уверенности, что последний. К тому же это был не просто сенной сарай, а сарай Вэягалов на лесных лугах, куда в свое время у Элизабеты отпрашивался Якаб Эрнест. С тех пор как через речку перебросили мост, от «Вэягалов» до лугов километра четыре, не более.

Она заподозрила что-то неладное, едва переступила высокий порог. Пахнуло кисловатым, застоявшимся запахом. Кто-то бывал тут, ел, пил, сушился. С первых дней войны Марте частенько приходилось ночевать под чужими крышами, нюх обострился, улавливая оттенки бытовых запахов. Пустая бутылка под сеновалом, яичная скорлупа, черствая горбушка хлеба и подтверждали, и отрицали ее предположения. Остатки заурядной выпивки. К сему вполне мог быть причастен и Паулис — часть сена, по всему видно, увезли совсем недавно.