Изменить стиль страницы

— Вы плохого мнения о моей голове, — сказал Гельм, поставив пустой стакан на стол и вытерев ладонью губы. — Она заполнена адресами многих ваших друзей и знакомых, которые, как и вы, решили пока жить тихо. Вы делаете вид, что не знаете их. До поры до времени, конечно. Вы не так одиноки, Лаубе, как прикидываетесь. Я знаю… Я ведь вхожу в дома свободно, как черный патер.

Гельм снова налил в стакан вина.

— Пейте поскорее, Гельм, — раздраженно проговорил Лаубе. — Пейте.

— Я пью за то, чтобы вашей шайке не удалось начать свои дела снова и лишить еще кое-кого рук.

— Пейте и избавьте меня от ваших речей. Их ждут вороны на крышах. Они радостно встретят своего Цицерона.

— На сегодня довольно! — Гельм стукнул донышком стакана по столу. — Не забывайте, Лаубе, что я теперь существую для того, чтобы постоянно напоминать вам о вашем преступлении.

— Идите своей дорогой!

— Я иду. Своей дорогой.

Гельм положил на стол пять шиллингов и неторопливо вышел со двора. Лаубе бросил в угол стакан, из которого пил трубочист.

— Наглая скотина!

…Настроение у Лаубе было испорчено. Пить ему уже не хотелось. Раздражение усилила зазвучавшая из окна на третьем этаже песенка. Пела двадцатилетняя Рози — бойкая и неутомимая работница Райтеров. Она недавно приехала в Вену. Лаубе представил себе стройные и сильные ноги девушки, затянутые в шерстяные красные чулки. Эти ноги носили крепкое, здоровое тело деревенской красавицы. «Хороша, как молодая кобылица, — думал Лаубе, глядя на часто проходившую по двору Рози. — Из нее могла бы выработаться для цирка прекрасная дама-борец».

Рози была равнодушна к вниманию хозяина дома. Она вежливо ему кланялась, желала доброго утра или вечера. Однажды Лаубе остановил ее и предложил «поскучать» с ним. Рози громко рассмеялась:

— Вы большой шутник, господин хозяин. У меня нет времени для скуки. — И ушла, соблазнительно покачивая бедрами.

Досадливо морщась, Лаубе слушал пение Рози:

Ласточки летят в родные горы,

Ласточки летят, не зная горя.

С ласточками мне бы улететь,

А могу им только вслед глядеть.

И под эту песенку старуха с бесстрастным, как у иконы, лицом вкатила во двор коляску на велосипедных колесах. В ней лежал человек. За коляской шофер такси нес чемоданы.

Старуха при каждом шаге, словно лошадь, поматывала головой, а перо на ее шляпе, казалось, хотело оторваться и улететь. Запах нафталина распространился по двору. Лаубе с большим интересом смотрел на старуху.

Что за бабушка времен англо-бурской войны? В каком музее так прекрасно сохранилась? И кого она везет? Больного сына, внука? Ведь здесь нет ни врачей, ни торгующих чудесными снадобьями шарлатанов. Не нищие ли это, странствующие по дворам?

Но человек в коляске не похож на нищего. Из-под светлой шляпы выбиваются пряди львиной гривы, какую носят представители богемы. Тонкие руки лежат на коленях, прикрытых пледом. Лицо его бледно, губы бескровны, и только глаза полны жизни и глядят молодо.

Пораженный Лаубе поднялся со стула, шагнул навстречу коляске. Да ведь это глаза Лео Катчинского, прославленного музыканта, в которого в апреле давно отшумевшего года влюбилась первая венская красавица Фанни Винклер!

«Да полно, Катчинский ли это?» — усомнился Лаубе. Возвращение пианиста представлялось ему совершенно иначе. Катчинский должен был войти во двор высокий и стройный, с гордо, как в прежнее время, поднятой головой, в легком весеннем пальто, в блестящих башмаках на толстой подошве, под руку с золотоволосой красавицей, улыбающейся чудесно и молодо. Шофер с чемоданом, пестрым от гостиничных наклеек, был бы обязателен при этом. Но эта старуха, нелепое перо на ее шляпе, эта коляска…

Шофер поставил чемоданы, поклонился и ушел. И Лаубе почувствовал, что он обязан что-то сказать и вспомнить, о чем-то спросить.

— Здравствуйте, Лаубе! — тихо произнес лежащий в коляске человек с глазами Катчинского.

— Маэстро Катчинский! Вы ли это? — проговорил изумленный Лаубе.

— Да, это я. Возвратился на родину. — Катчинский улыбнулся легко и радостно. — Ваш старый жилец.

— Я очень рад, — пробормотал Лаубе.

— Полно. Рады ли вы тому, что я возвратился калекой?

«Калека, — подумал Лаубе. — Еще один калека в моем доме».

Взгляд его остановился на руках Катчинского. Как беспомощно и жалко выглядели они! Воск свечей, заупокойная месса, звон погребального колокола представились Лаубе при взгляде на эти руки. Пальцы их так исхудали, стали такими тонкими! На них не было ни обручального кольца, ни перстня с рубином — подарка Фанни. Значит, музыкант Катчинский кончился…

Лаубе взял руку Катчинского, подержал ее в своей. Он почти не чувствовал ее, до того она была легка.

Звон стекла и громкие рыдания заставили Лаубе оглянуться. Посредине двора стоял хаусмейстер Иоганн. Лицо его было искажено болью, слезы обильно текли по морщинистым щекам. Он порывался что-то сказать — и не мог. Обойдя осколки, он направился к коляске и, став перед Катчинским, низко опустил голову. Он молчал, неловкий, дрожащий, но искренний в своей печали. Горестное молчание старика сказало Катчинскому больше самых горячих слов. Глаза его стали влажными.

— Не надо, Иоганн, — тихо проговорил он. — Не я один такой. Я рад тебя видеть.

— Что же это? Что? — простонал старик. — Неужели война… и вас не пощадила?

— Да, Иоганн.

Хаусмейстер ушел, согбенный и, казалось, еще более постаревший. Плечи его подрагивали.

Некоторое время Катчинский и Лаубе молчали. Катчинский — взволнованный проявлением искреннего горя, Лаубе — стараясь собраться с мыслями и решить, что сказать Катчинскому, о чем спросить его.

— Я предлагаю выпить за ваш приезд, маэстро, — наконец проговорил Лаубе.

— Хорошо, — ответил Катчинский. — За мой приезд.

Лаубе обошел осколки стекла и, пробормотав по адресу Иоганна: «Старый сентиментальный осел», — спустился в подвал. Здесь, в прохладной темноте, у бочек, пахнущих пряно и горько, он оценил все преимущества возвращения Катчинского. Дрожащими руками нащупал в связке ключей крохотный ключик и, удовлетворенно улыбнувшись, подумал: «Об этом пока ни слова. Проявим участие и заботу. Но где же красавица Фанни, которой вскружил голову Катчинский. Она, конечно, бросила беспомощного музыканта. Ей ли, королеве балов, толкать коляску калеки, ухаживать за ним, подавать лекарства, беседовать с врачами, выслушивать жалобы больного… Таковы женщины… Но что же случилось с Катчинским? Что так беспощадно изломало его? Он одинок и беспомощен, убит горем. Нужно помочь ему, окружить его заботой и вниманием. Не старая ворона, а хорошенькая горничная должна ухаживать за ним. Я предоставлю ему врачей и отличное питание, цветы каждое утро. Он стоит этого…»

Щурясь от яркого солнца, Лаубе поставил на стол две бутылки вина. Старуха в архаической шляпе внесла в квартиру чемоданы, открыла окно во двор. Лаубе видел ее, бесшумно двигающуюся по комнате.

— Выпейте, маэстро! — Лаубе наполнил стакан, подал Катчинскому.

Тот взял, хотел поднести к губам, но стакан выскользнул из руки и звонкими осколками рассыпался по плитам двора.

— Нет… мне, видно, больше не пить вина.

Рука его бессильно повисла.

«Сегодня часто бьется посуда, — подумал Лаубе. Неплохой знак».

— Я выпью за вас, Катчинский, за ваш приезд.

— Спасибо.

Лаубе уселся за стол, задумчиво уставился в угол двора.

— Я вспоминаю тот далекий апрель, маэстро. Чудесная была весна! Как беспощадно время! Оно разрушает многое. Все рухнуло, и я, как крыса, едва вылез из-под обломков. У меня нет ни сил, ни надежд! Но я рад вашему приезду.

— Сомневаюсь в этом, Лаубе.

— К чему сомнения? Разве у вас не было доказательств, что я не был равнодушен к вашей судьбе? Не слова горя и печали смогу предложить вам, а нечто другое. Я пью за ваше выздоровление!

— Нет, Лаубе, кажется, мне больше не быть здоровым.

— Что вы, маэстро! Мы поднимем вас на ноги. Деньги всесильны. Они способны создать чудо.