Изменить стиль страницы

— Чего они хотели от меня? Прежде всего, чтобы я назвал свое настоящее имя, затем, чтобы выдал оставшихся на воле товарищей. Сами предатели и подлецы, они всех мерили своей меркой! Особенно изощрялся один. Заключенные называли его Лисьим хвостом. Он был рыжий, со стеклянными глазами кокаиниста, с руками, густо покрытыми волосами. Ходил он тихо и любил появляться незаметно. Ночью, когда все спали, он подкрадывался к моей койке и выливал на меня ведро холодной воды. Я вскакивал ошарашенный, а он, не давая мне опомниться, кричал: «Говори! Кто ты такой? Быстро говори! Ну!» — «Я Иоганн Вальдман… Студент Иоганн Вальдман», — отвечал я. Это его бесило. Однажды он так стукнул меня по голове пустым ведром, что едва не проломил череп. Он был очень изобретателен, этот Лисий хвост. Но ему ничего не удалось вытянуть из меня. «И чего ты упорствуешь, дурак? — говорил он. — Ведь я прекрасно знаю, кто ты. Я бывал на митингах, слышал твои выступления. Ты коммунист Зепп Люстгофф!» — «Нет, — отвечал я, — меня зовут Иоганн Вальдман. Я студент… Я только Иоганн Вальдман». Мне устроили очную ставку с женой. Она сказала, что не знает меня. Ее запугивали, но она твердо стояла на своем. «Студент Вальдман! На экзамены!» — кричал Лисий хвост, входя в камеру. Это значило, что меня ждет новая пытка. Да, это был настоящий университет для коммуниста!

— И много сейчас в Вене таких, как вы? — спросил Катчинский.

— Нет. Прошедших подобные университеты осталось мало. Но к нам идут свежие силы.

— Откуда же у вас такая осведомленность, такие знания в вопросах музыки и искусства? — удивился Катчинский. — Ведь не в ужасном брюннеровском «университете» почерпнули вы все это?

— Конечно. Я долгое время служил ночным сторожем в одном из берлинских театров. Там была хорошая библиотека. Ночью мне нельзя было спать. Я читал. Я помню наизусть целые страницы из лессинговского «Лаокоона». А вообще я окончил народную школу, потом работал с отцом на заводе. Я токарь.

— Вы удивительный человек! — проговорил Катчинский, с уважением глядя на Зеппа Люстгоффа.

— Нет, маэстро, — серьезно ответил Зепп. — Я рядовой солдат партии, разрешающий величайшую задачу. Разве мы не знали в более спокойные времена, когда за нами не охотились нацистские звери, что настанет период борьбы и нам нужно будет смело смотреть в глаза палачам? Мы готовы были ко всему. Я подготовил и жену. «Придет время, — говорил я ей, — когда тебе нужно будет отречься от меня. В каком бы ужасном виде я ни предстал перед тобой, у тебя не должно вырваться ни вздоха, ни сожаления, а глаза не должны выражать ни любви, ни нежности. Ты должна все это глубоко скрыть в себе. Это твой долг, долг жены коммуниста». И моя Тутти молодцом выдержала испытание. Ей тоже немало пришлось перетерпеть за эти годы.

С болью в сердце Катчинский думал, что только теперь, искалеченный и всеми забытый, он познакомился с одним из людей, о которых в прежнее время слышал только слова злобы, осуждения и клеветы. Какая самоотверженность и стойкость отличает этих людей, несущих миру, истерзанному войнами и социальным неравенством, новый свет, от их противников, жестоких, корыстных, себялюбивых! Какой теплотой светятся выразительные глаза Зеппа Люстгоффа, какие нежные интонации приобретает его голос, когда он говорит о товарищах по концлагерю, по борьбе в подполье, о жене! И как глубоко, как трезво и верно оценивает он события!

— А что вы на это скажете?

Катчинский взял со столика журнал «Фильм» и показал Зеппу рисунок, воспроизведенный из американского издания. На нем были изображены страшные руины. Возле кучи камней — фигуры в лохмотьях. Это оставшиеся в живых одичалые люди. «Так будут выглядеть города после атомной войны», — гласила подпись под рисунком.

— Мне этот рисунок испортил вчера настроение, — сказал Катчинский. — Вечером над двором раскинулось чудесное звездное небо. «И снова звезды, — подумал я. — Снова…» Пропев эту фразу, я начал развивать мелодию, хотел было взять карандаш, чтобы записать ее, но тут на глаза мне попался этот журнал, и я подумал: «Нужен ли миру новый романс? Звезды? Завтра они будут светить миру, в котором останутся только развалины и одичалые люди!»

Зепп положил журнал на столик.

— Очень жаль, — тихо начал он, — что вы не записали мелодию. Очень жаль! Ведь эта капля яда и была рассчитана на то, чтобы отравить чью-то душу. Банда атомщиков… Она стремится запугать народы, лишить их воли к борьбе, превратить людей в стадо пугливых кроликов, которых можно будет безнаказанно убивать, а затем сдирать с них шкуры… Пусть это не лишает вас мужества, маэстро. Вот вы отложили карандаш и нотную бумагу, отказались от работы. Да ведь этого они и хотят! А нам нужен ваш романс. Он нужен так же, как восстановленный дом, как солнце в его квартирах, как мать, спокойно кормящая своего ребенка. Ведь это жизнь. А они угрожают человечеству грандиозной могилой. Недавно мне пришлось ехать в Линц. В купе вагона со мной находился один американский офицер, инженер по профессии. Завязался разговор, коснулись восстановления. Офицер сказал: «Восстанавливать разрушенное войной нет никакого смысла. Ведь мы принесли в мир атомную бомбу. Сейчас нет ничего бессмысленнее работы строителя. Он не успеет сойти с лесов, как над городом появится самолет, несущий страшную, разрушительную силу…» На лицах некоторых пассажиров я увидел растерянность и страх. Слова инженера лишили их мужества. Но один пассажир, по виду рабочий, спросил американца: «Значит, вы смотрите на нас как на жертвы будущей войны?» — «Такова логика», — ответил инженер. И вы знаете, что сказал рабочий? «Это логика каннибалов. Но в мире есть люди, и их большинство, — они не станут жить, подобно троглодитам, в пещерах, в подвалах разрушенных домов. Они будут строить, бороться, они победят». Верьте, маэстро, в человека борющегося, в человека строящего. Он победит!

— Я очень сожалею, — тихо проговорил Катчинский, — что не могу итти с вами одной дорогой. Я искалечен, разбит. А я очень хочу итти вместе с такими, как вы!

Взгляд Люстгоффа, внимательный и нежный, остановился на Катчинском.

— Вот вам моя рука, — сердечно и просто сказал он. — И можете считать меня своим товарищем. Идемте с нами вместе. Ваше физическое состояние не может служить этому препятствием.

— Спасибо, товарищ Люстгофф. — Катчинский слабо пожал руку Зеппа. — А романс я непременно напишу. «Звезды» назову его… Вот только руки слабо повинуются мне.

— Пишите как можете. Я пришлю переписчика нот. Он приведет в порядок вашу работу.

Перед уходом Зепп предложил Катчинскому принять участие в предстоящем смотре агитационных бригад района. Участники их — молодежь. Среди них немало способных музыкантов и певцов. Указания и помощь такого знатока, как Катчинский, принесут им не только большую пользу, но и радость.

— Они ведь нигде не учились ни музыке, ни пению, — говорил Зепп. — И поют, как птицы. Я кое-что позаимствовал у берлинских режиссеров, когда служил сторожем при театре, но этого недостаточно. Они будут очень рады видеть вас.

— С большой охотой принимаю ваше предложение. Располагайте мной в любое время. Я совершенно свободен.

— Мы пришлем за вами машину.

— Спасибо, товарищ Люстгофф. Всегда рад видеть вас у себя.

— Я буду приходить к вам без предупреждения. Ведь мы теперь свои люди. До свидания, товарищ Катчинский!

— До свидания, товарищ Люстгофф!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Не застав Лазаревского в комендатуре, Гольд поспешил к Шведен-каналу. Итти предстояло далеко, но врач предписал Гольду длительные прогулки. Правда, врач имел в виду спокойный и неторопливый променад, а не марафонский бег, но Гольд торопился выполнить поручение Хоуелла. Успех этого предприятия сулил инженеру некоторую прибыль. Кроме того, Гольд имел серьезное намерение все-таки продать Лазаревскому перила. Шутка Хоуелла обрекала этот чугунный груз на безнадежное лежание в складе. А кому он сможет понадобиться сейчас, кроме советских строителей? Американцы интересуются чем угодно, только не чугуном и железом, которые могут пойти на восстановление города. Нужно превратить громоздкие, никому не нужные перила в деньги, даже если эти деньги дают большевики.