Изменить стиль страницы
«Тревога и надежда»

Название данной главы совпадает с заглавием одной из самых известных работ А. Д. Сахарова. Странным образом именно эти два слова наиболее адекватно характеризуют основное содержание настоящей главы.

…Через пару недель после возвращения Сахаровых из Горького в Москву мы, под руководством Елены Георгиевны, начали приводить квартиру на Чкалова в порядок. И хорошо, что не затянули с этим — через некоторое время Сахаровых так закрутило общественной деятельностью, что уже в апреле 1987 года они буквально удрали в Горький: вообще говоря, действительно надо было собрать и перевезти оттуда вещи в Москву, но они провели там целый месяц, работая в более спокойной обстановке. А квартира на Чкалова требовала, чтобы к ней приложили руки — семь лет ветшали обои, стирался пол и приходила в упадок обстановка, семь лет накапливался различный хлам и чужие вещи. (Вернувшийся из лагеря Алеша Смирнов увез по весне два огромных тюка самиздата, до того хранившегося на антресолях.) В этот период мне (в числе других друзей дома из тех, кто помоложе) часто приходилось приезжать на квартиру для разборки вещей и книг, для вытаскивания мусора и проведения мелкого ремонта. В один из таких приездов я застал Елену Георгиевну в мрачном расположении духа. В ответ на расспросы она отвечала в том смысле, что чему радоваться-то? Мы, дескать, здесь, в тепле и уюте, а люди в лагерях сидят. В телефонном разговоре Горбачев как бы пообещал Сахарову выпустить диссидентов, но что-то КГБ пока не шевелится (разговор происходил во второй половине января). «Знаешь, пока были там, в Горьком, ну, вроде, ты никому ничего не должен: что мог, то сделал — обратился к мировой общественности, письма написал в защиту конкретных людей. Что еще можно сделать? Сам сидишь под колпаком… А сейчас надо ведь что-то делать, торопить начальство…»

Меня поразило, насколько это совпадало с тем, что испытывал я сам, когда с нас сняли топтунов (см. Предисловие): после того, как прошла эйфория от наступившей свободы, я просто физически ощутил, что теперь надо что-то делать, как-то инициировать вопрос с Сахаровыми. Это раньше можно было не дергаться, потому что — куда уж под топтунами дергаться? Самому бы как-то продержаться. А теперь ты свободен, и, значит, необходимо что-то предпринимать. Это было очень сильное чувство. Не просто отвлеченное умственное рассуждение, но какое-то очень цельное переживание — вроде состояния тревоги всего организма. Видимо, то же испытывали и Сахаровы в новом для себя качестве very important persons…

В один из таких приездов я чуть не покалечил Елену Георгиевну — довершил бы дело, не удавшееся КГБ: стоя на стремянке под высоким потолком, привешивал на кухне отремонтированную люстру с тремя плафонами. Вдруг проводок, на котором держалась уже почти закрепленная конструкция, скользнул между пальцами, и люстра обрушилась прямо на сервированный столик, в нескольких сантиметрах от Елены Георгиевны, дожидавшейся меня пить кофе. Слез вниз, трясущимися руками процедил свою чашку, выпили кофе. Больше мне ничего сложного не поручали, так, что-нибудь неквалифицированное: переноска тяжестей, мусор, уборка или сортировка. И слава Богу.

То ли в этот день, то ли в какой-то аналогичный, но уже в конце трудового дня, после того, как очередной урок по квартирной работе был выполнен, сидели втроем за столом и обедали: Елена Георгиевна, А. Д. и я. Работавшему «мужику» всегда выставляли бутылку, что, естественно, способствовало… За «десертом», неожиданно для самого себя, я попросил Елену Георгиевну и А. Д. описать чувства, которые они испытывали, когда накануне звонка Горбачева им в горьковской квартире установили телефон. Что каждый из них при этом подумал?

История этого звонка более или менее известна: 16 декабря, ближе к середине дня, когда А. Д. уже собирался идти в магазин за продуктами, им в Горький позвонил Горбачев и сообщил, что принято решение вернуть его в Москву. А. Д. поблагодарил, убедился, что вместе с ним возвращают и Елену Георгиевну (как никак, она отбывала в Горьком ссылку, к которой ее приговорили по суду), и стал просить Горбачева внимательно рассмотреть список осужденных политзэков, который незадолго до этого он направил лично Генсеку.

«С Вашим списком работают, но в нем есть разные люди…» — был ответ Горбачева. А. Д. не растерялся и подчеркнул, что все эти люди сидят за ненасильственные действия, что всех их он лично знает. Ответ Горбачева был негативным, но таким уклончивым, что А. Д. потом никак не мог вспомнить точных слов. Горбачев пожелал Сахарову поскорее вернуться в Москву и приступить к работе на благо Родины (пообещав «подослать» к нему нового Президента Академии). Чувствуя, что разговор идет к концу, Сахаров повторил свою просьбу насчет политзэков, быстро попрощался и положил трубку (что, вообще говоря, было с его стороны не совсем вежливо — как «старший по званию» разговор должен был кончать Горбачев; но А. Д. потом признавался, что уж больно он боялся опять услышать какой-нибудь негативный ответ).

Это произошло 16 декабря. А накануне поздно вечером, около 22 час. 40 мин., когда Сахаровы сидели у телевизора, к ним позвонили в дверь, и три человека (один в штатском, двое монтеров) с извинениями за позднее вторжение сообщили, что должны установить телефон и что «завтра утром, около 10 часов, вам позвонят»; за 15 минут все сделали и удалились. Вот меня и интересовало — что они оба в этот момент подумали?

Оказывается, они заспорили. Елена Георгиевна считала, что это вынужденная предупредительность КГБ: возвращаясь 2 июня 1986 года в Союз (после сердечной операции и прочего лечения в Америке) она условилась с детьми, что раз в месяц они непременно должны общаться по телефону. Что только такое непосредственное общение является единственной гарантией того, что они в Горьком живы, и что все у них более или менее в порядке. Если очередного разговора не дают — значит, что-то КГБ с ними крутит, и надо поднимать шум на Западе. Во исполнение этого уговора они с А. Д. раз в месяц ездили на Главтелеграф и разговор с Америкой им всегда давали. В середине декабря как раз должен был состояться очередной разговор, но на улице был сильный мороз и, по медицинским показаниям, выходить ей было нельзя. Поэтому, считала она, КГБ и озаботился телефоном — чтобы избежать лишних неприятностей.

Андрей Дмитриевич считал, что установка телефона связана с его отказом давать интервью «Литературке»: незадолго до того фиановцы, сообщая о дате очередного приезда к нему, просили позволения приехать и представителю газеты, желавшей узнать мнение Сахарова по поводу безопасности атомных электростанций (весной 86 года случился Чернобыль, и Сахаров послал в Академию записку со своими соображениями насчет повышения безопасности АЭС). На просьбу фиановцев А. Д. ответил, что «никаких интервью с петлей на шее не будет» [см. Приложение IV. (Прим. ред.)], и теперь подозревал, что его будут уламывать по телефону. Словом, версии «материалистического» толкования внезапной телефонизации у них были. Рассказав об этом, А. Д. помедлил и добавил: «Как потом выяснилось, у каждого из нас мелькнула мысль — не „сверху“ ли будет звонок? Не от Горбачева ли? Или из Политбюро? Но в тот момент мы друг другу об этом ничего не сказали…»

В этом признании А. Д. заключено, на мой взгляд, очень многое. В частности, ключ к ответу на вопрос — что за необыкновенный человек был Сахаров? Самый обыкновенный. Со всем, что обыкновенно свойственно человеку. Уже все против них и никаких перспектив, растоптано диссидентское движение, и только что погиб в тюрьме их друг Анатолий Марченко. Уже — как признавалась мне позже Елена Георгиевна — они смирились с тем, что окончат свои дни в Горьком, и даже стали как-то обставлять горьковскую квартиру. Но живет в человеке надежда — в обоих! — что каким-то волшебным образом, каким-то неизъяснимым прорывом, они будут услышаны и их правда победит.

То же самое, помнится, описано и у Солженицына в «Теленке»: когда в 1974 году, после ареста и ночи, проведенной в Лефортово, начальник тюрьмы поутру бросился отряхивать пух с его костюма, у Солженицына мелькнула шальная мысль — не в Политбюро ли повезут? Вот я им!..