Изменить стиль страницы

— Это соседская гусыня повадилась к нам.

— Ну, ты уж напрасно так этим восторгаешься, — сказал Николай, положив нога на ногу. — В этом души нет, духовности, а раз этого нет, нам задаром его не нужно, — заключил он и, запахнув полу на коленке, отвернулся, но сейчас же опять повернулся к брату.

— Ты вот преклоняешься перед машинкой, тебя восхитило то, что ты за две тысячи говорить мог, а это, голубчик, — все чушь, внешнее. Русскую душу, ежели она настоящая, этим ничем не удивишь.

— Да что такое, — внешнее?

— То, в чем души нет. Ясно.

— Я, по крайней мере, думаю, что душа есть там, где работает человеческая мысль, — сказал Андрей Христофорович.

— Так то — дух! — сказал Николай. — Это же дух, — повторил он с улыбкой. — Ты не про то говоришь совсем.

— Нет, пойду орешка принесу, а то скучно так, — сказала Варя.

Она ушла, братья замолчали. Ночь была тихая и теплая. Андрею Христофоровичу не хотелось идти в комнаты, где, он помнил, были клопы, которые пронюхали в нем свежего человека.

Прямо перед домом было огромное пространство, слившееся с ржаными полями и уходившее в безграничную даль. Но его все досадно загораживали выросшие целой семьей какие-то погребки, свинарники, курятники, расположившиеся перед окнами в самых неожиданных комбинациях.

— Что, на наше хозяйство смотришь? — сказал Николай. — Удобно. Все на виду. Это Варина мысль. Андрей Христофорович и сам так думал.

— Ну, что ты тут делаешь, когда нет службы? — спросил он.

— Мало ли что… — отвечал Николай.

— Значит, дела много? А я думал, что тебе все-таки скучновато здесь.

— Нет, — сказал Николай, — не скучно. — И прибавил: — Чего же дома скучать? Дома не скучно.

— Ну, а все-таки, что поделываешь?

— Да как сказать… мало ли что? Весной, еще с февраля семена выписываем и в ящиках сеем.

— Какие семена?

— Огурцы да капусту.

— Потом?

— Потом… ну, там сенокос.

— Подожди, как сенокос? Сенокос в июне, а от февраля до июня что?

— От февраля до июня?.. Ну, мало ли что, сразу трудно сообразить. Всякие текущие дела. Да, а попечительство-то! Попечительство, комитет, беженцы, вдруг вспомнил Николай. — Совсем из головы выскочило. У нас дела гибель! Как же, нельзя, — такое время.

— Сколько же ты времени на него тратишь?

— На кого?

— Фу-ты, да на это дело.

— Ну, как сколько? Разве я считаю? Трачу, и только. Да что это тебя интересует так?

— Просто хотелось уяснить себе, как вы тут живете. За литературой, наверное, перестал следить?

— …Нет, слежу, — не сразу ответил Николай.

— Много читаешь? Ах, как нам нужно научиться работать, не тратить даром ни одной минуты, чтобы наверстать упущенное время. А времени этого — целые века.

— А что ж не наверстаем, что ли? — сказал Николай, — придет вдохновение, и наверстаем.

— Нате орешка, — сказала Варя.

— Нет, спасибо. Зачем же ждать вдохновения?

— А без этого, голубчик, ничего не сделаешь, — сказал Николай, махнув рукой.

— Так его и ждать?

— Так и ждать.

— А если оно не придет?

— Ну, как не придет? Должно прийти. Это немцы корпят и все берут усилием, а мы, брат…

— Да, именно, нужно постоянное усилие, — сказал профессор, — усилие и культура.

— А душу-то, милый, забываешь, — сказал ласково Николай.

— Сейчас на кухню солдатка Лизавета приходила, — сказала Варя, — говорит, мужа ее ранили. И когда это кончится? А потом, говорит, будто крепость какую-то взяли и всю дочиста взорвали, а с ней сто тысяч человек.

— Кто у кого взял?

— Не спросила. Пойдемте ужинать.

— Вот поговорили, а теперь хорошо и закусить, — сказал Николай, ласково потрепав брата по плечу и провожая его первым в дверь.

IV

Андрей Христофорович испытывал странное чувство, живя у брата.

Здесь жили без всякого напряжения воли, без всяких усилий, без борьбы. Если приходили болезни, они не искали причины их и не удаляли этих причин, а подчинялись болезни, как необходимости, уклоняться от которой даже не совсем и хорошо.

Зубы у них портились и выпадали в сорок лет. Они их не лечили, видя в этом что-то легкомысленное.

— Ей уж четвертый десяток, матушке, а она все зубки свои чистит, — говорила про кого-нибудь Липа.

— А уж мать четверых детей, — прибавлял кто-нибудь.

Если у них заболевали зубы, они обвязывали всю голову шерстяными платками, лезли на стену, стонали по ночам и прикладывали, по совету Липы, к локтю хрен.

А сама Липа ходила следом и говорила:

— Пройдет, бог даст. Ему бы только выболеть свое. Как выболит, так конец. Хорошо бы индюшиный жир к пяткам прикладывать.

— Против природы не пойдешь, — говорил, идя следом, Николай.

— Как не пойдешь? — сказал один раз Андрей Христофорович, возражая на подобное замечание. — Что ты вздор говоришь? Вот мне пятьдесят лет, а у меня все зубы целы.

У Николая на лице появилась добродушно-лукавая улыбка.

— А в сто лет у тебя тоже все зубы будут целы? Ага! То-то, брат. Два века не проживешь. От смерти, батюшка, не отрекайся, — сказал он серьезно-ласково и повторил таинственно:- не отрекайся.

И в лице его, когда он говорил о смерти, появилась тихая сосредоточенность. Казалось, что от лица его исходил свет.

— Смерть, это такое дело, милый…

Николай, несмотря на свои 44 года, был совсем старик, с животом, с мягкими без мускулов руками, без зубов.

И когда Андрей Христофорович по утрам обтирался холодной водой и делал гимнастику, Николай говорил:

— Неужели так каждый день?

— Каждый. А что?

— Господи! — удивилась Липа.

— И зачем вы себя так мучаете? — говорила Варя. — Смотреть на вас жалко.

— Правда, напрасно, брат, ты все это выдумываешь. Ты бы хоть пропускал иногда по одному дню, — говорил Николай.

День здесь у всех проходил без всякого определенного порядка: один вставал в 6 часов, другой — в девять. Дети, которых родителям было жалко будить, спали иногда до 12 часов.

Обедали то в два часа дня, то в одиннадцать утра. А то кто-нибудь подойдет перед самым обедом к шкафчику, увидит там вчерашнюю вареную курицу и приберет ее всю. А там отказывается от обеда, жалуясь на то, что у него аппетита нет. К вечернему же чаю, глядишь, тащит себе тарелку холодных щей.

Потом кто-нибудь после вечернего чаю прикурнет на диване и, смотришь, промахнул до самого ужина.

— Что это Варя спит? — спросил Андрей Христофорович.

— Отдохнуть после обеда легла, да заспалась, — ответил Николай. А когда уж все легли, она бродит ночью по дому, натыкаясь на стулья, и бормочет, что наставили всего на дороге. Утром же, по обыкновению, жалуется на бессонницу.

— Сушеной мяты под подушку хорошо от бессонницы класть, — говорила Липа.

— Сколько верст от тебя до Москвы? — спросил один раз профессор.

— Верст двести, не больше. Пять часов езды, — отвечал Николай. — Почему ты спрашиваешь?

— Так, просто захотелось спросить.

— Близко. К нам все в тот же день приходит.

Памяти ни у кого не было. Если нужно было купить что-нибудь в городе, то писали все на записку с вечера, и весь платок завязывался узелками. Но Николай каждый раз ухитрялся платок оставить дома, а записку потерять.

Один раз он собирался на почту. Андрей Христофорович попросил его отправить срочное заказное письмо.

— Пожалуйста, не забудь, — сказал профессор.

— Ну, вот, что ты, слава богу, на плечах голова, а не котел. — А через три дня полез к себе зачем-то в карман и выудил оттуда засаленный конверт.

— Что такое? — бормотал он в недоумении. — Да еще как будто на твой почерк похоже, Андрей. — И тут его осенило. Он хлопнул себя изо всей силы по лбу.

— Братец ты мой, да ведь это твое! Что же это? Отроду со мной такой истории не было.

Конверт был уже настолько грязен и замусолен, что пришлось писать другое письмо и еще радоваться, что он не отправил его в таком виде.