Изменить стиль страницы

И скоро можно было пройти по мосту, скоро можно было войти на мельницу и посмотреть в окно, скоро можно было уже даже вылезти из окна, пройтись по мосткам, пробежать и снова войти на мельницу.

Это нам нравилось, даже очень нравилось — лазать туда и сюда, бегать и скакать по одной доске новых мостков через реку.

И Рае нравилось, хотя она все равно смеялась над всеми затеями Саши — нашими затеями, смешными, конечно, но мы так гордились ими, этими мостками и долго рассказывали после, как было великолепно на реке.

Мы садились на велосипеды — на раму, на багажник и ехали, ухали, ахали, смеялись, пока не сломали Сашин велосипедик, пока он не треснул, пока не вылетели спицы и мы следом за ними с велосипеда, вместе с Сашей.

Велосипед, казалось, уж кончился, пропал совсем, мы шли пешком, все так же смеясь и радуясь неизвестно чему — просто тому, что были веселый теплый день, и веселый голод, и хорошее настроение.

Мы хохотали и тащили на себе велосипед. «Тебе теперь попадет!» — говорили мы, забывая, что не от кого ждать наказания Саше и Рае, совсем не от кого. Это нам могло попасть или не попасть, это нам могли не дать чего-то, а не им. Они были одни, и оказалось, у них было даже запасное колесо. Было целое колесо. Саша его переставил сразу же, и велосипед снова покатил, только уж мы не садились на него все разом.

* * *

О, как я хочу снова попасть в тот острый, пахнущий, светлый и темный, яркий и блеклый, богатый и бедный мир моего дачного детства, с его ласковым и нежным ветерком, пахнущим навозом и вкусной, тонкой, как пудра, пылью, с его колючим вересковым духом, банным, лопушиным, комариным, коровьим, грибным, черничным духом свежести и прелести бытия, когда просыпалась от тягучего коровьего мычания и сразу, с первого взмаха ресниц, радовалась или даже не сразу, а через некоторое время приходила в себя и, чувствуя горячий и радостный плеск солнца на окне, предвкушала день, весь из желаний, часто перебивающих друг друга — что лучше: читать в гамаке, бежать за черникой в лес, купаться и плыть за хлебом в чужое дачное место, где все казалось красивее, чем у нас, вдыхать аромат свежего черного хлеба и съедать его углы, пока везешь домой, хлеба с маслом, вдыхать даже дух сельского магазина, вдыхать влажный болотный дух или дух сосен, крапивы, молока и колодца.

Как мне хочется воскресить все в том новеньком виде, как было тогда, когда смеялись и веселились волосы и лаковая моя челка, когда пятки щекотали иголки от хвои на тропинке, когда важно и горделиво шагала Лиля, ездил возле нас кругами Саша и мы обе, не отдавая себе отчета в том, старались его пленить, вовлечь в ту игру, о которой столько начитались, наслышались, но все еще не ведали, а он не начитался и совсем не ведал ее — игры во влюбленность, в почитание женщин, девочек, он ее не знал и знать не хотел совсем, и мы, стыдясь того, что знаем и вовлекаем, вдруг поддавались его желаниям бежать, рушить, строить, прятаться, катать мяч, кидать и ловить его, срывать репейники, сбивать их головки прутом и кричать не своим голосом.

Тот новенький мир без машин и мотоциклов, без всех возможных и невозможных транзисторов и моторов — он есть, он тут, под боком, и даже в лучшем виде — прибран и чист, асфальтирован и доступен, тут ходит автобус и не надо плестись за тридевять земель пешком через леса и болота, шаткие мостки и броды, тут и озеро то же самое, обмелевшее и тинистое, озеро, которое уже не пахнет той первозданной чистотой и чистым бельем, озеро, которое уже не манит так яростно окунуться, погрузиться в его чистоту, оно кажется подозрительно мутным, а тропинки истоптанными, пустыми, без единого грибка и ягодины, без всякого таинства, радости, что сулила тогда всякая ямка под ногой, каждая перелеска, даже вид ствола и корня.

«Здесь должны водиться белые, я нашла в прошлом году», — говорили мы и долго искали грибы прямо на дороге, в каждой колее, в которой действительно нашли когда-то там, в какие-то грибные времена.

Боже, как хочется воскресить — и воскрешаешь, сколько можешь, всю остроту бытия, осеннего, осенней радости, грибной, пахучей, усталой, полнокровной радости осени, особенного грибного утоления, когда всякий найденный гриб казался таким лакомым, когда каждый желтый лист был шляпкой гриба, когда постоянно хотелось есть, хотелось вкусного, и каждая малинка таяла во рту и казалась конфетой, а липкая конфета была такой ценностью, с которой могло равняться только мороженое.

Видела малину, ветку из окна, гнутую, украшенную ягодами, казавшуюся нарядной, как елка, и застывала в созерцании этой малины, а потом срывалась и сшибала с ног Сашу или Лилю, бежала с криком: «Малина!» — будто ее не было целую вечность, прорывалась сквозь липкие, паутинные кусты, царапавшие меня, мое лицо, но не замечала ничего и добиралась до этой малины, рвала ее и ела, ощущая дивное блаженство сладости и аромата ягод.

* * *

Дом Саши и Раи, пустой, без взрослых, священный дом, где можно было делать все, что угодно, даже валяться на постелях, даже топить печь; пустой, прелестный дом, коричневый от времени и в то же время чистый, как баня, где не было никаких признаков чужого запаха, чужой жизни, только запах веников и щелочи, где камни пахли копченым, где можно было бы даже поцеловать Сашу или разрешить ему поцеловать — о чем, собственно, и мечтали, вероятно, и он, и мы, но никогда не целовали, — где можно было бы даже изжарить колбасу, купленную Раей, картошку. Дом без взрослых — как это было прекрасно, как это манило и радовало, что это было такое! Дом, где мы одни, и темные балки стен, светлого пола, особенной чистоты — нашей, детской чистоты, никому не ведомой, дачной чистоты, пахучей, с окном в сад, с окном на озеро. Кто может вспомнить, как прекрасно было ощущать себя в своих никем не контролируемых комнатах, как душно и плохо пахло в чужих домах, где парилась печь и сохли грибы, где чужие одеяла источали противный взрослый дух и даже тленный дух, а здесь все было нашим и молодым, свежим, где можно было бы делать все, но мы не делали ничего предосудительного, только топили печку, низали грибы на палки, играли в блошки на столе и упивались одиночеством, дивной бесконтрольностью, беспечием, тем, что никто не мог нас остановить, спросить, подозревая нечто безобразное, что даже нам не приходило в голову.

О, как они не понимали, взрослые, что нам так надо было войти в дом и почувствовать, что мы без надзора и без всех их воспитательных затей, окриков, подозрений не можем ничего натворить, а только отдохнуть от их тягостного воспитания, только отойти от их благих намерений, от их устремлений к тому, чтобы мы были примерными и в том стиле, как им того хотелось, чтобы действовали автоматически, не сердили их и были бы во всем удобны им.

Нам было так неудобно с ними, так тягостно, так неприятно и скучно слышать воспитательный тон, зная, что они сами в свое время тоже тяготились таким тоном и тоже хотели одиночества…

Только так редко оно случалось им и нам тоже. И вот было это — дом Раи и Саши. Книги, игрушки, конфеты, слипшиеся в коробочке, малина из окна и стол, покрытый одеялом, — наш стол. Все здесь было нашим, даже воздух наш, где никто никогда не курил, не источал тяжелого дыхания, не сердился и не воспитывал. Здесь были наша обитель и наша воля, замкнутая на засов. Все было нашим, и мы царили, входя в дом, говорили друг другу:

— Хочешь, зажарю быка?

— Котлету.

— Картошку.

— Кисель.

— Кисель не жарят, его варит.

— А как жарят котлеты?

Мы не знали, как жарить котлеты, как их готовить.

— Кажется, котлеты мелют в мясорубке.

Это говорила Рая, взрослая Рая, даже я знала, что котлеты мелят, а потом уже жарят. Нашлась и мясорубка, нашлась и сковорода, вот только не было мяса.

— А я попрошу у бабушки мяса, — сказала Лиля.

Это было бы волшебно — сделать самим котлеты и изжарить их, проглотить горячими и полусырыми, и мы с замирающим сердцем ждали, дадут ли нам мясо для котлет. И они выдали нам кусочек мяса, лук и булку, масло и соль. Нам дали все и оставили нас в покое: мы знали, что Лилина бабушка очень хочет, чтобы Лиля научилась делать котлеты и всякую снедь, и вечно приобщала ее к хозяйству. Она отдала даже мясо, которое возили и носили, ценили очень. Она все это дала Лиле, и та принесла нам мясо. Какой восторг и счастье — мясо, мясорубка, все то, что было у них, у взрослых, все то, что они умели и мы получали только из их рук, теперь могли произвести сами. Сделать то, что они, и даже накормить их. И мы привинтили мясорубку, мы промололи мясо срывающимися руками, выворачивая себе руки, почти смолов и пальцы вместе с мясом, мы сделали даже котлеты, мы развели огонь в печке и услышали уже даже дух котлет, распустив масло на сковороде, мы уже приготовились сделать эти котлеты и съесть их — горячими, обжигающими, когда забарабанили в дверь, когда почти выломали дверь с криками: