Изменить стиль страницы

В этих условиях функции национальных историографии в значительной мере перешли к союзной историографии. Именно историки центра в первую голову отвечали за разработку и крупных, и многих локальных проблем историографии национальных регионов СССР. Теоретическая эклектика, составлявшая суть сталинской и постсталинской государственной идеологии, позволяла разным группам историков находить отдушины и особые способы реализации себя в качестве профессионалов. В свою очередь, такое положение расширяло базу режима, позволяло ему балансировать между разными идеологическими компонентами и их носителями. Любого историка можно было, когда надо, обвинить в перерождении — то ли в сторону революционной левизны и шовинизма, то ли в сторону буржуазного национализма и мещанского филистерства.

Для политического поведения историков прежде всего характерна модель восторженной поддержки и стремления к развитию тех или иных установок власти в период главных идеологических кампаний. В 1937 году усилиями ряда историков выдвигается весьма удобная для сталинского режима теория «наименьшего зла». Впервые она была выражена в учебнике истории СССР под редакцией профессора А. Шестакова и его статьях в исторических журналах. В частности, завоевание царской Россией Казахстана, которое рассматривалось «петербургской» историографией как мера защиты от кочевников, а в ранней советской историографии — в качестве проявления колонизаторской политики царской России, предстало теперь в виде освобождения казахов от нависшей над ними угрозы агрессии со стороны других государств.

Теория «наименьшего зла» стала для многих историков большой неожиданностью. Но после награждения учебника Шестакова премией жюри правительственной комиссии по конкурсу на лучший учебник они поспешили признаться в своих ошибках и сообразовать свои писания с этой точкой зрения. Завоевание царской Россией новых территорий объявлялось прогрессивным деянием. Переход завоёванных царской Россией территорий под власть Советской России предстал в качестве уже не относительного, а абсолютного блага. Тем самым историки-державники подготовили для сталинского режима обоснование завоевания («присоединения», согласно советской терминологии) Эстонии, Латвии, Литвы, частей Финляндии и Польши, «уклонившихся» после Октябрьской революции от предоставленной им возможности войти в СССР.

Тем не менее концепция «наименьшего зла» довольно медленно внедрялась в национальных республиках, встречала противодействие ряда историков. Изданная в 1943 году в Алма-Ате «История Казахской ССР с древнейших времен и до наших дней» была изъята именно за то, что в ней содержалось идущее вразрез с новой исторической концепцией положение о царской России как основном и наиболее опасном противнике Казахстана. В 1947 году резкой критике была подвергнута изданная во Фрунзе книга русского этнографа С. Абрамова «Очерки культуры киргизского народа». Ему ставили в вину утверждение о том, что киргизский народ попал под власть России вопреки его желанию.

После критики, как правило, следовало раскаяние. Нередко оно сопровождалось переходом критикуемых на ещё более сервильные позиции. В конце 1950-го — начале 1951 года теория «наименьшего зла» усилиями полуопальных (после знаменитого совещания 1944 года в ЦК ВКП(б)) известных историков (М. Нечкиной, А. Якунина, Л. Черепнина), посчитавших недостаточной теорию «наименьшего зла» для оправдания колониальной политики, стала вытесняться теорией «абсолютного добра»: поскольку «любое, даже “наименьшее зло” — есть зло, то есть отрицательное понятие». На этом фоне повторному осуждению подвергается С. Абрамов{52}. Не менее суровая критика звучит в адрес известного археолога и историка Киргизии А.И. Бернштама, который в своих материалах по истории Киргизии «ни словом не обмолвился о тех прогрессивных изменениях, которое вызвало присоединение к России». Критики усмотрели, что «он протаскивает порочный взгляд, согласно которому присоединение Киргизии к России было «абсолютным злом»»{53}.

Но даже проходившие в 1952 году в среднеазиатских республиках пленумы ЦК ВКП(б) в своих постановлениях были вынуждены признать, что «существенным недостатком в работе историков (в данной цитате — Узбекистана. — Авт.) является слабое освещение прогрессивности присоединения Узбекистана к России во второй половине XIX века. Историки недостаточно разоблачают стремление английской буржуазии в XIX веке закабалить народы Средней Азии. Включение Узбекистана в состав России, которая на рубеже XIX–XX веков стала центром мирового революционного движения и родиной ленинизма, имело большое прогрессивное значение для узбекского народа»{54}.

В первой половине 1960-х годов проблема «добровольных воссоединений» с Россией снова становится своеобразной «лакмусовой бумажкой» для национальных историографии. A.M. Сахаров в русле тенденции отождествления СССР с наследием Российской империи и «реабилитации» последней представил «отечественную историю» не как историю соответственно русских, грузин, латышей, украинцев и других народов, а как историю Российской империи, владельца «громадного количества украденной собственности»{55}. Не различая при этом законных её обладателей и, по сути, защищая права «грабителя»: «Нам очень важно, — писал он, — раскрыть <…> как естественный и справедливый протест их (угнетённых наций. — Авт.) против угнетения царизмом направлялся во вреднейшее русло борьбы против присоединения к России, выгодной лишь местным феодалам, да порой и зарубежным врагам наших народов»{56}.

Таким образом, снова, как при Сталине, предметом обсуждения становился вопрос: правы ли российские цари, относившие любые революционные и прежде всего национальные движения в своей империи к интригам иноземных держав, а деятелей этих движений (от Радищева до Ленина, от Гордиенко до Драгоманова и Грушевского, от Шамиля до Кенеса-ры и Амангельды Иманова и т. д.) — к платным агентам иностранных государств?

Безусловно, реакция историков на встраивание в государственную идеологию национального, патриотического «стержня» не сводилась лишь к обозначенным и легко обнаруживаемым в открывшихся документах формам, подразумевавшим, что критика или проработка непременно обернутся арестом, процессом и приговором. В противном случае, мы слишком бы упростили процесс и создали почву для сочувственной или исключительно негативной, а, следовательно, ничего не дающей в познавательном плане оценки академической среды сталинского времени. В этом отношении важны оттенки, к примеру, в принятии критики власти. Важен каждый факт непрямолинейного, а обставляемого различными оговорками, апелляцией к бесспорным для власти авторитетам, отношения к одергиваниям сверху. В конечном итоге, это позволяло историкам сохранить хотя бы какую-то часть полученных результатов работы. Отстаивать научный подход. Собственное достоинство.

В журнале «Большевик» в 1951 году сообщалось о том, что за последние годы вышли из употребления, особенно у народов Советского Востока, значительное количество устаревших и чуждых терминов — арабизмов, фарсизмов и тюркизмов. Одновременно происходит обогащение словарного состава языков народов СССР за счет заимствования из русского языка. В этом виделось выражение «ведущей роли русского народа и его культуры в развитии культуры остальных народов СССР». При этом авторы этой конъюнктурной статьи А. Мординов и Г. Сонжеев пытались осторожно предостеречь против русификаторских крайностей в науке{57}.

В то же время директору академического Института востоковедения С. Толстову и академику С. Козину не удалось убедить идеологическое руководство отказаться от разоблачения «реакционной сущности» эпоса «Гэсэр-Хан» в газете «Культура и жизнь» в январе 1951 года. Не помог и аргумент: подобная критика вызовет негативные национальные чувства в Монголии, Китае и особенно в Тибете{58}.