Изменить стиль страницы

— Ах ты, ирод старый! Ты на что ж это намекаешь? — расходилась Соломниха. — Я о тракторах говорю, а тебе живот мой увижается.

Соломниха стянула с Осадчего одеяло. В одном белье он вышел из хаты, стал у плетня и прислушался. Небо светлело, и со степи доносилось неровное гудение тракторов.

— Наверно, Чикильдина сжалилась и прислала трактора, — проговорила Соломниха.

— Ошибаетесь, тетка Соломниха, — сказал Осадчий. — Скорей всего, это проделки Крошечкиной. Чует мое сердце, добралась эта вражина до Черкесской балки.

Тихон Ильич наскоро оделся и побежал в конюшню. Коня седлать не стал, а подвел его к крыльцу, грузно, всей грудью повалился коню на спину и от двора поехал рысью. Уже рассвело, когда он выехал в поле. После дождя по обочинам дороги свежими гривками зеленела трава; конь нагибался, тянул поводья, а Осадчий, отчетливо слыша тяжелый рокот тракторов, думал: «А может, это и не Крошечкина. Где ж она так быстро раздобыла трактора?»

Сомнение рассеялось, как только он поднялся на пригорок и увидел Черкесскую балку, танк, идущий прямо на него, два трактора и несчетное количество борон и сеялок. Черное поле было залито ярким светом только что выглянувшего из-за бугра солнца, и пахота зарябила свежими дисковыми следами. Увидел Осадчий и табор, и ползущий по земле дым от костров, и идущих к нему Крошечкину и Краснобрыжева. Снял с мокрой головы картуз и тяжело вздохнул. «Сама идет, встречает…» — гневно подумал он. Когда Крошечкина подошла к нему, он хотел встретить ее крикливой руганью, но ему вдруг стало так больно на сердце, что он только покосился на свою соседку и тихо сказал:

— Что ж это такое творится, Прасковья Алексеевна? Агрессия?

— Господь с тобой, Тихон Ильич, — скрывая улыбку, ответила Крошечкина. — Какая ж это агрессия? Это же севба. Разве не видишь?

— Я вижу, дорогая соседка, не севбу, — Осадчий задергал поводьями, ударил картузом коня по гриве и закричал хриповатым голосом: — Не севбу я тут вижу, а позор на мою голову! Перед Чикильдиной выслужничаешь? Карьеру себе пробиваешь? Хочешь из хутора в район продвинуться? Так знай, Парасько, эту безобразию я так не оставлю. Я сам к твоей сестре поскачу. До суда дойду!

Тихон Ильич осадил коня, как бы готовясь взять препятствие, разгорячил его на месте и поскакал по дороге, ведущей в район.

— И до чего же горячая голова! — сказал Краснобрыжев. — Так и знай, подымет бучу в районе.

— Пускай подымает, — ответила Крошечкина. — Я у него по-хорошему просила. Земля — золото, а пустует. А теперь тут будет расти фондовый ячмень.

Возле Крошечкиной Тихон Ильич нарочно гарцевал на коне, стегал плетью, гикал и для вида поскакал в галоп. А как только спустился за пригорок, бросил поводья, сунул плеть в карман и стал обдумывать, как же ему начать разговор с Чикильдиной. Размышлял он усердно. «Скажу ей по-простому, по-нашенскому, — думал он. — Так, мол, и так, товарищ Чикильдина, нет мне ни житья, ни покою от Крошечкиной. Обиду наносит на каждом шагу, и не словом, а прямо действием. То своих агитаторов прислала, а теперь казенную землю захватила. И все это через почему? Через потому, что сидит она под твоим крылышком…»

От этих мыслей Тихон Ильич даже в сладостной дремоте закрыл глаза. И ему виделся знакомый кабинет. Чикильдина сидит за столом и внимательно слушает Тихона Ильича. «Эх, Тихон Ильич, — говорит она, — до слез резанула меня твоя жалоба. Подумать только, что ж это такое получается? Садовские бабы взяли верх, хозяйствуют, как только им вздумается». Тихон Ильич улыбнулся в бороду. «Истинно так, Ольга Алексеевна, истинно. Ловко они нас подседлали. Прямо беда!» А Чикильдина будто и говорит: «Ну ничего, Тихон Ильич, мы эту Крошечкину одернем. Выскочка какая!» — «Истинно, Ольга Алексеевна, прямо обижает, насмехается…»

Так, оставив коня в покое, Тихон Ильич рассуждал сам с собой, пока не увидел под горой Родниковую Рощу, мост через Кубань, два ряда тополей, идущих от моста к площади. А въехав на вымощенную булыжником площадь, Тихон Ильич загрустил. Возле кирпичного здания райисполкома привязал коня и, входя в коридор, подумал: «Не буду жаловаться, скажу, чтоб освободила. Нет моих сил. Не гожусь я в одну упряжку с Крошечкиной…»

Дверь в кабинет была приоткрыта. Тихон Ильич потоптался у порога и, набравшись смелости, вошел. Чикильдина была не одна. За столом сидел мужчина с морщинистым и худым, гладко выбритым лицом. Он то снимал, то надевал очки на вдавленную седловину переносицы. Этого человека Тихон Ильич не знал и, быстро осмотрев его, подумал: «Видать, из края, приезжий. Вот я прямо при нем и начну выводить Крошечкину на чистую воду». Другой посетитель был заведующий райзо Головко, толстый украинец с длиннющими белесыми усами. Это ему Тихон Ильич перед войной сдавал дела земельного отдела и, прощаясь, наказывал: «Ты Иван Иванович, более всего бойся наших баб. Мы люди местные, все их повадки знаем, и то они на нас верхи ездят, а ты родом из Украины». Головко стоял у окна и, рисуя на вспотевшем стекле кружочки, задумчиво смотрел на площадь. «Этот будет за мою руку, как-никак, а мы все-таки друзья», — думал Осадчий.

— А, Тихон Ильич! — сказала Чикильдина, по привычке поправляя пальцами спадавшие на лоб волосы. — Ты какими судьбами?

— Да вот… тут… есть одна каверзная дела.

— Каверз я не уважаю, — с чуть заметной улыбкой на красивом лице сказала Чикильдина. — Ну ничего, посиди, я скоро освобожусь.

Тихон Ильич, не отрывая руки от груди, сел на диван. «Можно и посидеть, — думал он. — Хорошая женщина Чикильдина, завсегда приятное обхождение и все такое…»

— Савва Петрович, — обратилась Чикильдина к собеседнику. — Я думаю вам понятно. Опыт Скозубцевой надо сделать достоянием каждой бригады. Это и удобно, и просто, а главное, доступно всякой женщине-матери.

— Понять-то понимаю, но согласиться не могу. — Савва Петрович пожевал губами, снял очки и тихонько постучал ими о стол. — Не понимаю, что вы, Ольга Алексеевна, нашли хорошего в этих примитивных рядняных палатках. Ведь это же антинаучно. Не верите мне как заведующему райздравом, так поверьте как старому и опытному врачу. У меня есть труд, одобренный в Москве, специально о колхозных детских учреждениях.

— Не спорю, не спорю, — согласилась Чикильдина. — Но мы сейчас не можем построить образцовые детские ясли. Речь идет о временной мере. Надо приютить детей в поле, освободить руки матерям. А то, что сделали сами женщины в бригаде Скозубцевой, как раз то, что нам нужно. Так что садитесь и напишите письмо на имя председателей колхозов. Это надо сделать срочно, сегодня.

— Но ведь мною написан проект решения, который и был принят на исполкоме. — Савва Петрович закрыл глаза и плотно сжал губы. — Я думаю, что там все достаточно ясно.

— О нашем решении, как это ни странно, матери ничего не знают и, видимо, знать не хотят, а делают то, что подсказывает им житейская мудрость. — Чикильдина встала, и Тихон Ильич, не сводящий с нее глаз, заметил на ее щеках красные пятна. — Мне стыдно даже подумать об этом решении. Что мы там рекомендовали? Комнату с такой то кубатурой, железные кроватки, поставленные на метр одна от другой, высокие окна. Где все это взять? А сеять надо, весна, весна не ищет. Вот кончится война будут и кубатура, и железные кроватки, а сейчас пишите письмо, применяйте опыт бригады Скозубцевой. А если не сумеете — поезжайте сами, запишите всё с ее слов. Только давайте меньше дискутировать.

— Попробую. — Савва Петрович встал, пряча очки в футляр. — Попытаем счастья.

— Да, кстати, — сказала Чикильдина, — зайдите в редакцию. В бригаду выезжал работник газеты. У него, видимо, есть подробная запись.

Савва Петрович раскланялся и вышел.

— Я без дискуссий, — сказал Головко, разглаживая седеющие усы. — Дискусовать не о чем. Сев заваливаем, вот и вся недолга.

— Это как же так «заваливаем»? Еще не сеяли, а уже провалили?

«Зараз будет вздрючка, — думал Тихон Ильич. — Хорошо, что я вовремя ушел с этой проклятущей должности. Кто-то не сеет, лодыря гоняет, а ты перед партией ответствуй».