Изменить стиль страницы

— Таисия, ты не спишь? — спросила Настенька.

— Любуюсь небом.

— Я хотела у тебя спросить. Цоб, цоб! Чертяка лысый!.. Одну вещь хотела спросить. Как ты думаешь, казаки — какая это нация?

— Какая нация? — переспросила Таисия, не зная, что ответить. — Какая же это нация? По-моему, все казаки русские. А почему ты об этом спрашиваешь?

— Из интереса. Сегодня я с твоей сестрой поругалась из-за этих проклятых мешков. А она и давай мне про русских баб говорить да в пример их ставить. Дескать, русские бабы всё могут и хоть с какой беды выкарабкаются. А меня такое зло взяло, и я ей сказала: «А мы разве что ж, не русские?» — «Значит, — говорит Крошечкина, — не русские, раз мешков не раздобыли». — «А казачки, говорю, разве не русские бабы? Эх, ты, говорю, председательша, а язык у нас какой? Русский. Хлеб мы печем по-каковски? По-русски. А платки на голове каким манером завязываем? Русским манером. А борщ какой варим? Русский. Да все у нас русское, и кровинушки нету чужеродной. А что мы казачки, так это к нации не относится. Это, как я думаю, совсем другая песня…» — «Ну, — говорит Крошечкина, — ежели вы русские, так идите по хатам и раздобудьте мешки». Хитрая Паша! Поддала бабам жару, и сразу мешки нашлись. Хоть рваные, а все-таки есть.

Настенька взмахнула кнутом, и воз легко покатился под гору.

С задних возов послышался крик;

— Ой, мамочка, сыплется!

— Пррр!

— Стой!

— На какой арбе?

Настенька спрыгнула на землю и пошла к задним подводам. Пока она стояла у воза, где разорвался мешок, и о чем-то говорила с собравшимися казачками, быки нагибались, шершавыми языками искали еще низенькую траву; ярмо потрескивало так громко, точно кто-то в темноте ломал сухие палки. «Еще ярмо поломают, — думала Таисия. — Надо, наверно, слезть к быкам». В это время пришла Настенька, села на воз, и обоз поехал.

— Починили мешок? — спросила Таисия.

— Акулина сняла с себя юбку и ею дырку в мешке заткнула. — Настенька на минуту задумалась. — Дырку-то закрыли, но баба осталась без юбки, а рубашонка у нее коротенькая. Так что весь грех наружу. — И она сдержанно рассмеялась. — Ночью ничего не видно, а как ей теперь днем показываться на людях, днем?

Обоз тянулся по невысокому венчику, и чем ближе он подъезжал к Черкесской балке, тем мокрее становилась дорога. С горы, затормозив колеса, спускались как на санях. Отсюда было видно широкое плато с узкими и яркими на нем полосами прожекторов.

— Пашут, — сказала Настенька. — Мы приехали во-время. С рассветом начнем сеять.

Обоз встречала Крошечкина. Она вела коня на поводу, щелкая плеткой по земле.

— Ну как, русские казачки? — спросила она. — Мешки выдержали?

— Один распоролся, — ответила Настенька. — Беды Акулине наделал. Она своей юбкой заткнула дырку. Так что я и не знаю, как теперь с ней быть. Мужчины тут есть?

— А, ничего, — как всегда уверенно сказала Крошечкина. — Стыд не великий. В городе не такие бабочки в одних трусиках наперегонки бегают. А вы не стойте, а располагайтесь лагерем. Скоро приедут сеяльщики.

С рассветом в Черкесскую балку приехала бригада Скозубцевой. Четыре колхоза, стоявшие лагерем, уж сеяли. Скозубцева разыскала Крошечкину.

— Герасим не вернулся из района. Так мы сами… Только малость опоздали.

— Молодцы бабы, — сказала Крошечкина и обратилась к Настеньке. — Вот тебе пример к нашему спору. Не растерялась бабочка. Ну, Дуня, кормите худобу да запрягайте.

Лагерь жил обычной степной жизнью. Дымились костры, и в увесистых котлах готовился завтрак. Не занятые на севе казачки кормили детей, чистили картошку.

Обоз Скозубцевой пристроился к лагерю. Решили коров покормить в завтрак, запрягли в сеялки и в бороны и выехали на вспаханное поле. Двадцать сеялок шли по разрыхленному бороной следу. Ячмень подвозили на арбе две казачки. Тут же, на загоне, насыпали в сеялки, и бычьи и коровьи упряжки шли дальше.

Крошечкина и Краснобрыжев стояли у края загона, подсчитывали, управятся ли засеять весь клин к вечеру.

— А дело споро идет, — сказал Краснобрыжев, поглаживая бороду.

— Пока Осадчий выспится, попьет чаю, а мы уже всю его землю засеем.

Краснобрыжев хотел сказать что-то веселое по адресу Тихона Ильича, своего старого знакомого, но в это время невдалеке на возвышенности вдруг вырос всадник на низкорослом коньке без седла.

— Боже мой! — крикнул Краснобрыжев. — Кого мы видим! Тихон Ильич на коне, как князь!

— Вот уж действительно: земля лопнула, и черт выскочил, — сердито проговорила Крошечкина. — И принесло его не ко времени. Ну, что ж поделаешь, пойдем, Афанасий, встречать дорогого гостя. Зараз у нас будет веселый разговор.

XVII

Возможно, в такой ранний час Тихон Ильич Осадчий и не прискакал бы на коне в Черкесскую балку, если б не надоумила его на это Соломниха. В тот день, когда от него уехала Крошечкина, Тихон Ильич еще с полчаса бурчал ей вслед. Стоявшая в стороне Ефросинья спрятала покрасневший нос в платок и боязливо спросила:

— Тихон Ильич, кому это вы молитву читаете?

— А тебе что, красноносая?

— Хотела посочувствовать.

— Пойди да скажи Егорию, чтобы живо седлал коня. Сочувственница нашлась.

Ефросинья побежала на конюшню и вскоре подвела к Осадчему невысокого поджарого конька под стареньким седлом. Отдав в руки Тихону Ильичу повод, Ефросинья жалостливо посмотрела на угрюмо молчавшего председателя и проговорила:

— Трудно вам, Тихон Ильич. Вы ж один, а колхозов пять. И вдобавок кругом недостатки. Тут какую надо голову.

— Ты, Фроська, видать, женщина умная, рассудок имеешь, — проверяя седловку, проговорил Осадчий. — Только я тебе скажу, что не трудности меня с ног валют. Трудностей я не боюсь. Помнишь, в тридцатом году какую я гиганту воздвиг? «Красная Яман-Джалга». Тогда трудностей было не меньше. И ничего, вынес. А теперь ко всему прочему наплодились выскочки, карьеристки в юбках, чтоб их черти взяли! Э, что тут с тобой толковать!

Тихон Ильич безнадежно махнул рукой, сел в седло и поехал из станицы. Был он не в духе, загонял коня, переезжая из бригады в бригаду. К стану подъезжал рысью, с седла не слазил, а подзывал плеткою к себе бригадира и записывал с его слов итоги первых дней пахоты и сева, просил напиться воды и в ту же минуту уезжал. «Тихон Ильич, тебе бы эстафету возить», — сказала ему бригадир первой бригады Маруся Соколова.

Тихон Ильич, занятый своим делом, не слыхал этих слов, думая о том, как бы ему к вечеру побывать во всех шестнадцати полеводческих бригадах. По приезде в станицу он мечтал сочинить небольшой рапорток и с этим документом поехать завтра на заре к Чикильдиной. «У меня, Ольга Алексеевна, дело горит, — рассуждал он по дороге в бригаду. — Я не жду, пока мне учетчики принесут сводки, а сам, своими глазами все вижу. Тут без обмана». Но итоги пахоты и сева были нерадостны. Как ни прикидывал в уме Тихон Ильич, получалась очень мизерная цифра вспаханной и засеянной земли. Вечером Тихон Ильич вернулся в станицу злой и неприступный, накричал на Ефросинью и закрылся в кабинете. «Черт старый, на Крошечкину лютует, а на мне зло сгоняет», — думала Ефросинья, привязывая в конюшне коня.

Тихон Ильич до ночи просидел в Совете, но рапорта так и не написал. Не зная, ехать ли ему к Чикильдиной или не ехать, он пришел домой и, чувствуя во всем теле гнетущую усталость, не стал ужинать, лег в постель и подумал: «Так и заболеть можно… Вот чертова Крошка, стала на моем пути». Только на заре крепко уснул и проспал бы долго, если б не разбудила его Соломниха.

— Тихон Ильич! — басовито крикнула Соломниха, подойдя к кровати. — Кажись, сам бог послал нам трактора.

— Какие там еще трактора! — недовольно отозвался Осадчий. — Может, тебе это приснилось?

— Ей-богу, правда. Всю ночь гудут. И, видать, близко. Я слушала, слушала, а потом к тебе мотнулась. Как бы их заманить в наш колхоз?

— Где ж это гудит? — насмешливо спросил Тихон Ильич. — Не в твоем ли животе?