Изменить стиль страницы

— Не хочу я там жить. Какая там жизнь на отшибе?

— Но посуди сама, Анфиса, не могу же я бросить порученное мне дело.

— А ты брата не слушайся. Ему ничего не нужно, а нам корову надо завести, птицу, огород.

Семен улыбнулся. Наивными показались ему желания жены.

— Будет у нас и корова и птица, — сказал он, желая успокоить Анфису. — Еще гусей разведем — жить-то будем возле реки.

Она тяжело вздохнула и промолчала.

Анфиса поднялась на заре, умылась, подоила корову и принесла Семену кружку парного молока.

— Эй ты, начальник канала! — смеясь и стаскивая с Семена одеяло, сказала она. — Вставай, пора на работу.

Наскоро закусив, Семен и Анфиса вместе с родниковцами ушли на канал. А когда совсем рассвело и Тимофей Ильич, накинув полушубок, вышел дать корове корму, на пороге появилась Марфа Игнатьевна с кошелкой, в которой сидела белая «леггорнка».

— Здравствуй, свашенька, — приветливо сказала Ниловна. — Что-то ты давненько к нам не заглядываешь?

После неудачного сватовства Ниловна и Тимофей Ильич хотя и обиделись на своего сына и на Ирину, но с Марфой Игнатьевной породнились и стали называть ее свахой. «Дети наши пускай себе там что хотят, то промеж себя и делают, бо родительской воли теперь над ними нету, — рассудительно говорил Тимофей Ильич, покидая птичник. — А мы — люди старые, знаем, как на свете надо жить, и коли мы выпили по чарке и посватались, то и будем считаться сватами…»

— Все, свашенька, управляюсь с птицей, — отвечала Марфа Игнатьевна, ставя под лавку кошелку, из которой выглядывала белая головка курицы с посиневшими от мороза серьгами. — Да и живу я далече от станицы, часто не находишься.

Вошел Тимофей Ильич, стряхивая на пороге прилипшие к полушубку сухие листья.

— Слава богу, сваха заявилась! — сказал он. — А мы частенько о тебе вспоминаем.

— Курочку вам на обмен принесла, — проговорила Марфа Игнатьевна, ставя кошелку на лавку. — На вид красивая, а наседкой быть не желает.

— Ну, как там поживает наша невесточка? — спросила Ниловна. — Слыхала я, будто сын Грачихи приспособился ее обучать.

— Верно, раза два приходил. — Марфа Игнатьевна вздохнула. — Какие-то ей книжки читает — ничего я в том не разбираюсь.

— А она что ж? — спросила Ниловна. — Веселая?

— На вид будто и веселая, да только кто ж его знает, что у нее на сердце.

— Об Сережке вспоминает или молчит?

— Вижу, что-то от меня скрывает.

— Книжки — дело хорошее, — помолчав, заговорил Тимофей Ильич, — а только ты, сваха, присматривайся, чтобы за этими книжками чего другого не случилось.

— Я-то и сама побаиваюсь, — сказала Марфа Игнатьевна. — Один разок дажеть не стерпела, постояла у дверей и послушала.

— И что же он ей наговаривал? — спросила Ниловна. — Не ласкал ее?

— Этого не было, а что он ей говорил — толком и не разобрала. Все какие-то слова непонятные.

— Так-таки ничего и не разобрала? — спросил Тимофей Ильич.

— Называл какиесь альперы или анперы — позабыла. А еще упоминал какую-то вольту и лошадиную силу.

— Скажи на милость: с девушкой — и такой разговор! — удивилась Ниловна.

— Бог же его знает, что значат те выражения.

— Может, оно и есть то самое, — пояснила Ниловна, — он ей говорит надогад буряков, чтоб дали капусты?

— И такую чертовщину придумала! — обиделся Тимофей Ильич. — По всему видать, была у них балачка про электричество. А лучше будет, ежели спросить у знающего человека. Марфа Игнатьевна, давай я запишу те слова, а вскорости приедет Сергей — он-то знает, в чем тут смысл.

— Чего ж мы так стоим? — спросила Ниловна. — Снимайте, сваха, одежину да сидайте до нас завтракать.

Марфа Игнатьевна стала развязывать шаль, а Ниловна уже хлопотала у стола.

Глава XXV

Если вам когда-либо доводилось смотреть, как работает художник, то вы, наверное, замечали: на сером холсте сперва появлялись лишь неясные контуры и тени, затем выступали очертания головы, плеч, рук. И пока художник не бросал кисть, портрет поминутно менялся, — тона светлели или темнели, взгляд казался неестественным или поворот головы неправильным, плечо несколько поднятым или изгиб пальцев резким. Но вот художник, положив последний мазок, говорит: «Готово», — и с полотна на вас уже смотрит живой человек, и портрет навсегда таким и остается.

То же самое примерно можно сказать о Прохоре Ненашеве, с той лишь разницей, что художником здесь была сама жизнь. За многие годы она, казалось, сделала все, что только могла, и сказала: «Ну, вот это и есть Прохор Ненашев, и тут уже ничего нельзя ни убавить, ни прибавить». И в самом деле! Родился и состарился Прохор в Усть-Невинской, и за полувековую жизнь так отчетливо выразились его внешность, черты лица и характер, что все в станице были совершенно уверены: да, таким Прохор останется до смерти.

Однако же в ту зиму с Прохором произошло нечто непонятное — его стали не узнавать даже те из жителей станицы, кто был с ним в самых приятельских отношениях. Устьневинцев удивляла в нем странная перемена; будто по улице, направляясь на гидростанцию, идет все тот же Прохор, будто и та же торопливая походка, и тот же взгляд маленьких серых глаз, и тот же хриповатый бас, а присмотришься поближе, прислушаешься повнимательнее и скажешь: «Эге! Да это же совсем другой человек!»

Было похоже на то, как если бы к давно забытому портрету вдруг снова подошел вдохновенный художник, увидел свои ошибки и начал писать все заново. Та же история случилась и с Прохором. Если раньше он носил старенький пиджачок, извечно подвязанный веревкой, если на его маленькой голове обычно лежала либо измятая кепка, часто с оторванным козырьком, либо гнездом сидела шапка с облезлой шерстью, а на ногах черевики так истоптаны и искривлены, что вызывали одну только жалость, — это был его обычный наряд, и к этому все привыкли. Теперь же Прохор сшил себе пальто из темно-синего сукна на вате, заставил жену вынуть из сундука еще парубоцкую кубанку с таким красным верхом, что он горел, точно факел, купил на валенки калоши, а в довершение всего повесил на шею шерстяной шарф. И еще устьневинцы привыкли видеть всегда заросшее серо-бурой щетиной лицо с усами, к которым, казалось, давным-давно не прикасалась бритва. Теперь же Прохор щетину сбрил, отчего лицо его помолодело лет на десять. Правда, усы оставил, но это уже были совсем не те колючие и некрасивые усы, — возле них походила опытная рука и подрезала на гвардейский манер. А к таким молодцеватым усам появилась у Прохора не по годам бравая походка. Еще стали все чаще замечать Прохора идущим по улице с книгами. Проходил он тогда неторопливо, поглядывая по сторонам, и кого бы ни встречал, тому и показывал книги, при этом не без гордости заявлял:

— Вот это видал? Научность! Ночью читаю, а днем вершу.

И если кто-либо заинтересуется (а таких уже было много) и спросит:

— Прохор Афанасьевич, а что это у тебя за книги?

— Как «что»? — строго переспросит Прохор и нарочно помедлит с ответом. — Есть это разная научная литература. Погляди, какая тут программа! Это называется «Электрическая машина», — на свете, конечно, бывают разные электрические машины, но тут описаны всякие, какие только есть, так что курс сполна! А это учебник по трансформаторам и линиям электропередач.

— А что оно такое — трансформаторы? — робко поинтересуется собеседник.

— Эге-ге-ге! — протяжно скажет Прохор. — Подробно рассказывать — песня дюже длинная, а вкратце могу ответить: сооружается такая будка, и туда идет ток высокого напряжения, а оттуда выходит низкого… Тебе и это непонятно? Тогда я поясню на примере денег: предположим, у тебя есть сто рублей, а тебе надобно истратить рубль, приходится сто рублей разменять, иначе ничего не получится. Вот в ту будку и поступают крупные ассигнации, допустим, сторублевки, а обратно выходит разменная монета. Вот оно в чем тут дело!

— Скажи, какая важная штуковина!

— А ты что ж думал?