В дежурке мы застали Туве, Рогера и Хенрика Тиллера, они пили кофе.
— Как дела? — спросил Туве.
— С дыхалкой плоховато, — ответил я.
— Молодец! — Хенрик пожал мне руку.
— Ну, спасибо, — промямлил я.
Он отпустил мою руку и подбоченился.
— Да, это тебе не по барабану лупить в школьном оркестре на Первое мая.
Остальные сперва смотрели недоуменно, потом заулыбались.
Ехать на Клоккервейен совершенно неохота. Только и буду слоняться по комнатам, ломать себе голову до полного умопомрачения, потеть, ворочая одни и те же мысли. Вот ведь как в жизни бывает — вдруг словно бы подходишь к пределу и знать не знаешь, как стерпеть себя самого. Не то чтобы это сваливалось как снег на голову, нет, беды копятся постепенно, и долгое время ты изо всех сил отодвигаешь неприятности подальше, но они никуда не деваются, лежат себе там, и брюзжат, и норовят вырваться на волю. А в один прекрасный день ты уже не в силах сдержать их, и тогда вся эта мерзость захлестывает тебя, сбивает с ног. Вот так случилось со мной. Я шагал через центр, хватая ртом воздух, дрожа, чувствуя боль во всем теле. И жалел, что вытащил из воды тонущего старикана. Нет, не жалел, хотел только, чтобы этого не было. Завтра мой портрет появится в «Курьере» на первой полосе, а «Дагбладе» тиснет что-нибудь про храбрых и надежных полицейских из глубинки.
Я поплелся в «Книголюб». Последний раз мы с сестрой разговаривали неделю назад, а то и больше. В юности, бывало, часами болтали, ночи напролет рассуждали обо всем на свете. Потом она поступила в пединститут и уехала от родителей, а годом позже и я перебрался в Мелхус. Закончив институт, Катрин вернулась сюда и начала работать в Сонеровской школе. Как раз тогда я здорово изменился. С братьями и сестрами, когда они меняются, обстоит непросто. Долгое время я мечтал стать ударником в музыкальной группе, но в один прекрасный день уразумел бессмысленность этого занятия. Так и буду год за годом наяривать на ударных, меж тем как вокалист будет завывать «You gotta get it on» или что-нибудь еще, никому не понятное и никого не интересующее? Стоит ли тратить на это всю жизнь? Я хотел нести ответственность, получать задачи и решать их, а потому послал документы в Полицейскую академию и был принят. Сестра мое решение не одобрила. Это ж надо — в легавые подался! Неужто мне по душе патрулировать на улицах? Разгонять демонстрантов перед посольствами, чего доброго, наезжать на них конем или стоять в оцеплении — со щитом, в каске и с дубинкой? Одно время мы каждый день препирались, потом я уехал учиться, закончил Академию, ходатайствовал о назначении в родной город и получил место в полицейском управлении; встретившись, мы с сестрой опять начали ссориться и в конце концов стали друг друга избегать. Вражды не было, просто мы не общались. Свела нас вновь Сив. Она и Катрин много лет дружили. И вдруг ни с того ни с сего Сив оборвала с Катрин все отношения. Ни Катрин, ни я не могли взять в толк почему. А через несколько дней я застукал Сив и Финна в «Бельвю». После этого мы с сестрой опять стали регулярно разговаривать. Не одобрял я только одного: Катрин упорно старалась не терять связи с Сив.
Я вошел в книжный магазин, который Катрин купила, оставив учительскую работу. У нее была всего одна сотрудница — близорукая особа, откликавшаяся на имя Рут. Когда я вошел, Рут стояла, праздно уставясь на прилавок. Привычная картина. Я спросил, где Катрин.
— В Ложу пошла, в «Прогресс».
— Что ей там понадобилось?
— Не помню, — сказала Рут.
Я пошел туда. У дверей толпился народ, человек пятьдесят. В том числе и Катрин с женой начальника отдела культуры. С тех пор как открыла «Книголюб», сестра завела новых друзей. Она сообщила, что одна из местных молодых дам дает концерт. Скрипачка. Закончила консерваторию, выступила в ословской «Ауле», причем с фантастическим успехом. Ту же программу она исполнит и в «Прогрессе». Произведения для скрипки, виолончели и фортепиано, добавила Катрин.
Я сказал, что нам нужно поговорить. За дверью прозвенел звонок.
— Пойдем вместе на концерт, а после поговорим, — предложила она.
Музыкой я теперь не интересовался, но настроение было хуже некуда, да и не только настроение, я вообще чувствовал себя паршиво, а поскольку сестра зачастую действовала на меня успокаивающе и ободряюще, я согласился. В юности мне довелось слышать кое-что из классики — Равеля, Пятую симфонию Бетховена, ну, словом, обычную туфту, которую слушают все, но было это давно и особого восторга я тогда не испытал. Тем не менее мы вошли, а так как Катрин оказалась в компании жены нашего «главного культурника», нас усадили впереди, вместе с другими светилами местной культурной жизни: несколькими художниками и мастерами художественных промыслов, владельцем небольшой галереи, поэтом-лириком и учителем пения в выпускных классах, который на досуге писал церковную музыку, — с людьми, отчаянно цеплявшимися за свою профессию, но без успеха.
Скрипачке было лет двадцать пять. Длинные светлые волосы. Черный жакет, короткая черная юбка, черные колготки и черные туфли на высоком каблуке. Стройная, хрупкая и, похоже, спокойная. Она подстраивала струны, временами с улыбкой поглядывая в зал. Настала тишина. Девушка подняла скрипку к подбородку, и концерт начался. Эта музыка ничего мне не говорила. Чтобы хоть чем-то заняться, я стал наблюдать за игрой музыкантши. У деда была скрипка, и иногда он пиликал на ней, ужасающе фальшивя. Но это было совсем другое. Меня поразила уверенность ее игры. Порой она энергично раскачивала корпусом, резко, порывисто бросала себя из стороны в сторону, словно сражалась с инструментом. Да, это вам не десятиминутное соло на ударных, когда палочки под конец летят на пол.
Я выпрямился в кресле. Вот так играть, зарабатывать на жизнь, исполняя классиков перед внимательной публикой, получать аплодисменты и рецензии, а после концертов попадать в толпу поклонников, жаждущих автографа. Да, напряг, конечно, немалый, и работенка в общем-то неблагодарная. Но так или иначе, думал я, играть она умеет, и сидящие в зале это слышат и показывают, что слышат.
Мне вдруг стало ясно, что я больше не хочу возвращаться на работу. Когда-то у меня были свои цели, свои задачи, ноя перестал с ними справляться. Речь не о самой полицейской работе, а о коллегах. Я ничего не имею против Туве, Коре или Рогера, меня грызет другое. Я себя не люблю, такого, какой я с ними. Не люблю свой голос, свой смех, свои ужимки. Голос, по-моему, звучит фальшиво, жесты какие-то деланные. Наверняка они надо мной смеются, и это меня мучит, а еще больше мучит, что я пойман в себе самом, в человеке по имени Стейн Уве Санн. Вот что мне стало ясно.
Взять моих друзей. Нету их больше. И с любимой женщиной я порвал. Коллеги меня избегают. Люди, которых я старался вытащить из неприятностей, презирают меня. Никто не хочет иметь со мной дела. Такая вот история. Если уходить — что мне делать? Я слушал музыку, но без толку. Мысль о том, что я остался совершенно один, заполонила собою всё.
Первая часть закончилась. Я зааплодировал.
— Фантастика, — шепнула Катрин.
— Да, вправду фантастика, — согласился я.
Кому охота, чтобы все его бросили? Кому охота жить в забвении и одиночестве? Только не мне. Однако именно я, того и гляди, стану одиночкой, отщепенцем. Как же вышло, что я превратился в Санна с Клоккервейен, с которым никто не хочет иметь дела? Мне хотелось совсем другого, но, чтобы ситуация изменилась, надо что-то делать, а чтобы что-то делать, надо разобраться в причинах, выяснить, почему я дошел до жизни такой. Я снова выпрямился в кресле. И в эту минуту закончилась очередная часть. Кто-то захлопал, весь зал присоединился, скрипачка с улыбкой поклонилась. Подняла скрипку, посмотрела на пианиста и заиграла следующую часть. Я и пытаться не стану ее описывать. Это ж полная глупость. Что ни скажи, все будет невпопад. Но никак нельзя отрицать, что-то такое в музыке задевает нас прямиком по нервам, трогает куда непосредственнее, чем другие виды искусства, например изобразительные. Мне так кажется. В юности, когда я играл на ударных, музыка часто приводила меня в волнение. Бывало, стою возле стереопроигрывателя с конвертом от пластинки в руках, слушаю какую-нибудь вещицу и от избытка чувств хлюпаю носом. Правда, уже много лет ничего подобного со мной не случалось. А вот теперь я сидел тут, в «Прогрессе», где звучала музыка, созданная не для сопровождения, не для фона, нет, она царила в зале, до краев наполняла его прозрачными, напевными звуками. Понятия не имею, что они исполняли, да это и неважно, просто я вдруг осознал, что какой-то барьер во мне рухнул. Я растрогался, на глаза вот-вот навернутся слезы. Сдержаться невозможно. По-моему, нет ничего плохого в том, что, слушая музыку, человек приходит в волнение и плачет. Причина всегда найдется. Но я-то заплакал прямо в переполненном зале, где собрались люди, над которыми я обычно потешался и острил, ведь так называемая культурная элита Мелхуса сама на это напрашивалась. Самодовольные, нетерпимые, они смотрели на других свысока — ну как же, мы ведь все тут сплошь заурядная и невежественная деревенщина. А теперь я сижу среди этих снобов и плачу как ребенок. Сижу, по-прежнему выпрямившись, гляжу на сцену и ничего не вижу, а слезы текут по щекам. Музыка продолжалась, ей не было конца. Я слегка повернул голову, покосился на жену «культурника», которая сидела слева. Она удивленно смотрела на меня. Мне почудилось в ее лице какое-то жадное, неприятное выражение, словно она накинулась на торт, до того жирный и противный, что никто в здравом уме и притронуться к нему не рискнул бы. Я опять устремил взгляд на сцену, потом посмотрел направо, на сестру. Она не таращилась на меня. Видела, конечно, мои слезы, но деликатно отвернулась. Я обнаружил, что еще две женщины в нашем ряду, наклонясь вперед, глазели на меня с тем же неприятно-жадным видом, что и моя соседка слева. Осторожно выпрямился, сложил руки на коленях. Ни встать, ни уйти. Придется сидеть до конца. Хуже, чем сейчас, уже не будет, думал я. Но ошибся. В самом лирическом месте этой части я вдруг громко всхлипнул. Нечаянно. Потом еще раз и еще. Все бы отдал, лишь бы перестать, но не мог, все будто хлынуло наружу, вся накопившаяся во мне злость, и агрессия, и жалость к себе, вся эта мерзость, которую я отчаянно старался спрятать, чтоб не мешала. Во время концерта в «Прогрессе» она хлынула наружу и не желала остановиться, а немного погодя я сообразил, что весь зал видел это и слышал, но силился не смотреть на меня. Наконец концерт кончился, можно поаплодировать молодой скрипачке, которая с блеском дебютировала в Осло. Публика встала, закричала «браво!», я тоже встал, захлопал в такт со всеми, закричал «браво! браво! браво!».