Изменить стиль страницы

Эммануилом овладело чувство непреодолимой усталости. В окно лился солнечный свет октябрьского дня. В парке опадали листья. Природа сообщала людям осеннюю печаль. Эммануила невольно посетила мысль о вечном упокоении.

Уснуть навсегда? В вечном молчании и вечной тайне? Погрузиться в забвение? Покинуть этот мир без злобы, без всякой злобы, без всякого сожаления, как должник, уплачивающий долг матери природе?

На один момент Эммануил пленился этой идеей. Он с радостью пошел бы в ад, если бы только Клавдия была вместе с ним. С ней он мог бы выдержать ужас «вечного пламени, утихающего и не слабеющего».

— Клавдия! — восклицал кардинал. — Клавдия, прости меня, что я не могу найти выхода из трясины. Любовь заставляет меня колебаться, как школьника. Ах, любовь, огонь, похищенный восставшими ангелами и данный людям, когда они лишились рая!.. О Христос, если правда, что Ты был рожден от земной женщины, если правда, что Ты был напоен в пустыне, премудростью древних учителей, если правда, что ты любил всех униженных и оскорбленных, больных и никчемных, если правда, что Ты оказал помощь и защиту Марии Магдалине и помиловал неверную жену, которую хотел народ побить камнями, если правда, что по пути на Голгофу Ты утешал плачущих женщин, и даже на кресте слова любви слетели с Твоих уст, если правда, о Христе, что Ты прошел по земле, как воплощение любви, то пусть и мне, Твоему смиреннейшему служителю, будет дозволено любить, как любят все, — до гроба и за гробом!

Глава X

Душевная борьба кардинала продолжалась несколько дней. Чтобы успокоить себя, он вновь предался рассеянной жизни. Дворецкий принужден был опять обратиться к народной казне. Велика была нищета в Трентино вследствие вывозных пошлин на вино, — главный источник торговли. Зима, полная лишений, угрожала несчастным ссыльным на Адидже в Пиэ ди Кастелло. Но Эммануил, по-видимому, придерживался одинакового с французским королем взгляда: «После меня хоть потоп».

Делами княжества ведал Людовико Партичелла. Человек опытный и хитрый, ни во что не веривший и ничего не любивший, он в то время обладал железной волей и, считая положение серьезным, тем не менее был убежден, что катастрофа не только далека, но невозможна.

Начались праздничные дни. Эммануил не решался уведомить Клавдию о послании папы. Клавдия, тоскуя и грустя, ожидала какой-нибудь перемены в своей судьбе. Наконец, когда ей наскучило бесполезно ждать, она неожиданно явилась в замок.

Как раз в этот вечер Эммануил пригласил к себе на пир всех старейших города, влиятельных в немецкой слободе лиц, прелатов, чиновников и академиков, оставшихся от Трентинской Академии, основанной в 1628 году.

Из этих академиков на пиру у кардинала присутствовали: цензор Бернардино Бонпорто, по прозванию «Аджирато», Джованни Сапи, прозванный «Апиранто» и казначей Симоне Джирарди ди Пьетрапьяна, по прозванию «Раккольто». Человек тридцать приглашенных сидели за подковообразным столом в большой зале, украшенной фресками Романино, Джулио Романо и Брусасорчи. Во главе стола сидел кардинал. Он старался казаться веселым и много пил, несмотря на обычную умеренность. В хмеле он искал утешение от тоски, которая глодала сердце.

Гости весело ели и перебрасывались крепкими, сдобренными грубоватым юмором словами. Кувшины с изерским вином быстро переходили из рук в руки, и вскоре большинство гостей были навеселе.

Ужин длился уже два часа. Но прекрасные кушанья и вино удерживали всех на месте. Глаза блестели, лица лоснились, языки развязались и мозги затуманились алкоголем.

В беседе терпкие, неприличные слова чередовались с риторическими оборотами. Наиболее красноречивые ораторы цитировали Боккаччо, но Боккаччо опошленного. Рассказывали разные анекдоты о духовенстве, о наследниках, прокутивших наследства, о девственницах, посвященных во все тайны Купидона, о скучающих вдовах, утешающихся по завету Библии: «Плодитесь и размножайтесь». Вокруг прелатов склонялись головы, жадно слушавшие рассказы с грубым, кощунственным содержанием.

Военные перемешивали свои рассказы о военных операциях с рассказами о победах над женщинами. Немцы молча и методически уничтожали подаваемые блюда.

В конце стола группа академиков спорила об Аретино. Джованни Сапи между прочим сказал, что «в 1548 году Христофор Мадруццо послал Аретино в Венецио два великолепных серебряных кубка такой чудесной работы, лучше которой трудно и теперь что-либо вообразить».

— Что же это доказывает? — спросил кардинал, внимание которого было привлечено разговором о его предке.

— Это доказывает, что Аретино был хорошо известен и ценим при дворе.

— Он заслуживал этого, — заметил священник, волосы которого топорщились на голове, словно щетина. Огромные уши его торчали в разные стороны, а толстые губы свидетельствовали о безудержной чувственности.

Это утверждение покоробило только одного гостя, не бывшего к тому же пьяным, — Симоне Джирарди. Слабое состояние здоровья не позволяло ему принимать участие в излишествах. В отместку за это он издевался над собутыльниками. Ему приписывались «Пасквинады» Тренто — короткие поэмы, в которых высмеивались все видные особы города.

— Аретино, — сказал он, — писал, чтобы превозносить порок, а не бичевать его.

— А кардинал Бибьено? — спросил священник, похваливший до этого Аретино. — А Маккиавелли? А Лоренцо Медичи? А Кавальерэ Марино? Они о чем писали?

Вопросы шли от группы духовенства, чувствовавшей необходимость встать на защиту порнографических писателей, большая часть которых носила духовный сан.

— Казните порок и нравы насмешкой! — произнес один из старых священников.

О нем ходили неопределенные слухи, будто он сам был приверженцем однополой любви, вещь нередкая среди гуманистов того времени, а также среди высшего и низшего духовенства. Закон к тому же не преследовал однополую любовь.

— Литература — зеркало нравов, — прибавил со своей стороны один из докторов богословия. — Это очевидно. Когда война является главным занятием народа, его поэты дают миру героические произведения. Когда усиливается религиозное чувство, расцветает христианская поэзия. Если век особенно тщеславен, поверхностен, поэзия падает и рождаются слабые произведения. А затем умирает сама поэзия и остаются только фразы, звонкие слова. Слова и звуки — и ничего больше!

— Хорошо сказано! — вскричали в один голос академики.

— Любовь, — продолжал богослов, — становится унижением духа и торжеством плоти. Душа уступает место чувствам. Но есть случаи, когда земная любовь сливается с божественным началом. Такова любовь Данте к Беатриче. Зато слишком часто любовь превращает человека в зверя. Женщина становится орудием для наслаждения мужчины. Такие женщины всегда имели отрицательное влияние на правителей. Вспомните Клеопатру, Мессалину, Империю, Клавдию Партичеллу…

Едва последнее имя слетело с губ неосторожного богослова, как среди слушателей раздались восклицания возмущенного изумления, и все глаза обратились на кардинала. Побледневший Эммануил сидел неподвижно, вытянув руки на столе.

Неожиданно поднялся Людовико Партичелла. Он подошел к богослову и ударил его по щеке. Священник не посмел вернуть удар. Вино согнало с уст его эти слова, а в вине, как известно, — истина.

То, что он сказал, было у всех на уме; это знали все граждане Трента, знакомые с внутренним положением княжества. Тем не менее, момент для того, чтобы сказать это вслух, был выбран неудачно. Гости ожидали взрыва и, не спуская глаз, смотрели на кардинала. Воцарилось молчание. Потом языки вдруг развязались. Все в один голос просили простить богослова. Виновник, красный от стыда и от оплеухи, поднялся с намерением покинуть пир. Но кардинал сделал ему знак:

— Нет, садись… Не бойся!

Прелат повиновался. Наступил напряженный момент перед бурей, когда от тишины немеют мускулы. Кардинал налил кубок до краев и, выпив его единым духом, сделал знак, что хочет, говорить.