Мало-помалу писатели-эмигранты начинают прикасаться к собственным биографиям (следуя требованиям окружения, в котором оказываются), составляют жития свои в пору эмиграции, потому что именно этого от них ждут, а они и не прочь. Мало-помалу многие приспосабливаются к образу-стереотипу, который их окружение приписывает эмигранту. Многие довольствуются участием в жанре социологии.
Среди не слишком многочисленных в эмиграции югославских интеллектуалов есть такие, кто радостно подчеркивает свою причастность к борьбе против сербского или хорватского национализма (не забывая упомянуть при этом, что они также являлись и жертвами коммунистической идеологии), хотя на самом деле они оказались за границей просто потому, что не захотели воевать. Попадаются и такие, кто публично заявляет, дескать, мы бежали от диктаторов, хотя на самом деле не исключено, что от собственных жен. Есть такие, кто утверждает, будто бежали от национализма, но, если им предложат, охотно принимают на себя роль представителей своей национальной литературы за рубежом. Эти усвоили урок: выдавать себя за антинационалиста легко, трудней оставаться националистом. Даже Западная Европа не выносит национально нейтральных: самодовольной западноевропейской идеологии мультикультурализма требуются четко выраженные культурно-этнические индивидуальности, дабы щедро даровать им свободу самоопределения.
В общем, с подозрением относясь к государствам и обществам (этому научила их жизнь), многие эмигранты одной ногой пребывают в одном государстве, другой — в другом. Никогда не знаешь, когда что пригодится. Словом, эмиграция, этот общепризнанный уход от социальной лжи, трансформируется в новую ложь. Со временем эмигрировавшие личности приспосабливаются к образу, которого, как они считают, от них ждут. И этим напоминают нам конферансье-профессионалов, которые прекрасно знают нравы своей публики.
Писатель-эмигрант и его «родина»
Прежде всего, не жалуйся. Над тобой посмеются. За Жалобой снова последуют оскорбления, те же, что и прежде, без особых вариаций; стоит ли стараться, метать бисер? (Виктор Гюго)
Очень редко люди, меняя привычное окружение, проделывают это, полностью отдавая себе отчет, что это навсегда. Навсегда ли, нет ли, но для эмигранта именно среда, которую он оставил (а не абстрактное понятие «родина»), остается больным местом.
Среда, оставленная им, редко прощает эмигранта- писателя. То, что до отъезда его предавали публичной казни, плевали ему в лицо, прилюдно набрасывались на него, делая его жизнь невыносимой, угрожали, звонками среди ночи выгоняя его вон из страны, публиковали в печати номер его телефона, чтобы к травле присоединились и другие (и те присоединялись, и с удовольствием); то, что его вычеркнули из общественной жизни, занесли его имя в черные списки, не давали ему публиковаться, публично издевались над ним, исключили из своих рядов, изъяли его книги из публичных библиотек и из школьных программ, объявили его предателем родины и врагом нации, — тот факт, что все это было проделано коллегами и друзьями, с которыми писатель работал и с кем был тесно связан уже лет двадцать (все перечисленное, по случаю, произошло и со мной) — это все не в счет. Отъезд эмигранта лишь подтвердил, что они были правы.
Те, кто остался, никогда не утратят интереса к тому, кто отбыл, — мучителей всегда притягивают их жертвы. Оставшиеся упрямо отстаивают свою позицию, убежденные, что этот писатель не только предатель родины, но что он теперь живет припеваючи на деньги, которые получает, продавая свою родину повсюду за ее пределами. Он даже на них, на оставшихся, делает деньги, — так сказать, при всем прочем и остальном.
— Что значит «делаю деньги»? — мысленно спрашивает писатель-эмигрант своих оппонентов «на родине».
— Ты повсюду свою родину продаешь!
— Даже если б захотел, не смог бы. Наша родина так мала и незаметна! Это все равно что пытаться продавать албанскую жвачку!
— В каком смысле?
— В том, что никто ее не купит.
— ЦРУ всегда купит! — не унимаются упрямые соотечественники, твердо убежденные как в ключевой позиции своей страны на геополитической карте мира, так и в платежеспособности ЦРУ.
Заявление о том, что его родина в коммерческом смысле мало привлекательна — сильнейшее оскорбление, какое только может нанести ей эмигрант. А то, что эмигрировавший писатель не умер, что он не только жив еще, но и продолжает кое-что зарабатывать, буквально сводит с ума оставшихся там.
Со временем та пропасть, которая, как надеялись и изгнанник:, и покинутые, когда-нибудь все-таки исчезнет, делается все шире и шире. Те, кто остались, терзаются фантазиями о жизни эмигранта, выставляя себя жертвами. Потому что они живут там, где живут, и им в голову не приходит уехать (приличные люди своего дома не покидают!), ведь они двадцать четыре часа в сутки сжигают себя в борьбе за демократию, а не кичатся, как некоторые, статейкой, опубликованной в иностранной газетке. Они трудятся не покладая рук, при этом едва сводя концы с концами, в то время как некоторые наживаются на их страданиях.
Писателю-эмигранту — который как раз надеялся слегка расслабиться, а также сыграть роль «жертвы», окликнуть в спину одного из оставшихся друзей, пожаловаться ему на родном языке, описать свою борьбу за выживание, перечислить все оскорбления, выпавшие ему за границей, — ничего не остается, как собрать свои вещички и направиться опять туда, откуда пришел, обратно в эмиграцию.
Те, кто оставил свой дом по причине национализма, научатся принимать к сведению, что национализм и эмиграция неразделимы, хотя бы потому, что никак не сочетаются. Эмигрант должен помнить, что своим отъездом он поставил индивидуализм выше коллективизма; что предпочел «фундаментально прерывистое состояние бытия» (Сэд) ложной национальной беспрерывности; что он таким образом предпочел свободу при отсутствии «корней» «корням» и «колыбели»; что то, от чего он бежал, — это как раз те «отцы-основатели, их заветы, квазирелигиозные постулаты, их риторика принадлежности месту, их исторические и географические вехи, их общепризнанные враги и герои» (Сэд); что он по собственной воле покинул упрямый, исключительный, самозабвенный, агрессивный гомон изолированного племени, готового закидать камнями каждого, кто не такой, как они.
Писатель в ловушке трагикомического парадокса
Если кому потребуется обозначить жизнь писателя-эмигранта жанром, то это будет, скорее всего, трагикомедия. (Иосиф Бродский)
Освободившись от своей родины, писатель-эмигрант внезапно осознаёт, что попал в трагикомическую ловушку. Оказавшись вне покинутой им страны, он воспринимается именно как ее представитель и никак иначе.
Хотя я как хорватская писательница больше не существую, повсюду (почти без исключения) на меня вешают ярлык хорватской писательницы. Не по своей воле я сделалась в большей степени хорватской писательницей, чем была, когда жила в Хорватии. Иными словами, я сделалась той, кем не являюсь.
Почему во всем мире меня именуют хорватской писательницей? Потому что просто не знают, как еще меня называть. Каждый писатель чей-то, каждый принадлежит к какой-нибудь нации, каждый пишет на каком-нибудь языке, так чего тут голову ломать из-за статистически незначительного случая перемены национальной принадлежности?
За каждым писателем стоит его родина. Приглашения на литературные сборища с именами участников напоминают перечень участников Олимпийских игр: всегда присутствует в скобках название страны. Лишь однажды я увидела в скобках надпись транснациональный после имени одного писателя — и в тот же миг ему позавидовала. На литературных сборищах я чувствую себя будто на конкурсе песни Евровидения; после моего выступления или беседы мне каждый раз чудится, что вот-вот я услышу гонг, и чей-то голос провозгласит: «Хорватия, пять баллов!» Мечтаю, как в один прекрасный день я сорву ярлыки, которые другие усердно пришпилили ко мне, и выступлю просто под своим именем. Это простое имя и есть величайшее литературное признание, какое только может получить писатель. А для всех прочих это — «Кипр, пять баллов»; «Польша, два балла»; «Бельгия, десять баллов»…