Изменить стиль страницы

— Какая досада! — произнесла она.

— Сестра моя, — ответило зеркало, — да вы ревнивы.

— Вы ничего не понимаете, — резко оборвала Аббатиса, — вы открываете рот и тут же произносите глупость, вы заставляете меня сожалеть об Эмили-Габриель, которая все понимает с полуслова, которая договаривает мысль, что только-только пришла мне в голову, и заканчивает фразы, стоит мне лишь открыть рот, так что наш разговор происходит словно сам собой. Я вовсе ни к чему не ревную, ведь я сама хотела того, что произошло. Именно я привела господина де Танкреда в монастырь, именно я отдала его Эмили-Габриель, именно я сказала, чтобы она взяла его себе!

— Да, но теперь вы не знаете, как ей сказать, чтобы она покинула его?

— Просто еще не время. И потом, я вовсе не желаю, чтобы Эмили-Габриель его покидала, я только хочу, чтобы она отдалилась от него; ведь когда покидаешь, остается рана, а если отдаляешься, то просто отпадает корочка на уже затянувшейся ране, как осенью падают желтые листья. Нужно всего лишь следовать ритмам времен года. Так, на исходе лета осень представляется такой еще далекой. Зеленые деревья, ослепительные цветы, пчелы — кажется, она никогда не наступит. Мое сердце в тревоге, а душа опечалена, так дикарь ночью страшится, что солнце больше не взойдет, только у меня все наоборот — я боюсь солнца и призываю ночь.

— Нет, вам не удастся меня переубедить, вы ревнуете к этим улыбкам, что ускользают от вас, к словам, которых вы никогда не услышите, вы ревнуете к этим рукопожатиям, этим жестам, которые ткут между ним и ею некую дружескую сеть, в которой вам не находится места. Эмили-Габриель влюблена, стало быть, вас она больше не любит!

— Но если я и ревную, как вы утверждаете, так это отнюдь не к тем знакам внимания, что господин де Танкред оказывает Эмили-Габриель, ибо все, что с ними происходит, было пережито другими, в том числе и мною тоже, и не к знакам внимания, что Эмили-Габриель оказывает господину де Танкреду, ибо, воспитав ее, я знаю ее как себя самое. Что меня действительно огорчает, так это то, что мне не довелось узнать, с чего началось их сближение, заметить ее первое волнение, ее первое наслаждение… мне был известен каждый ее шаг, я следовала за ней каждую минуту, чтобы видеть и слышать ее. Я наблюдала, как она разглядывает картину, я смотрела, как она читает, любовалась, как она спит и как молится. Все зрелища земные и все явления небесные, все это я видела на ее лице, оно возрождало для меня мир, от которого я так устала. А в утренних молитвах она рассказывала мне свои сны.

— Зачем же тогда вы дали ей эту свободу, которая так вас теперь терзает?

— Возможно, из-за чрезмерного целомудрия, а может, просто-напросто потому, что не люблю вмешиваться в истории, где присутствует любовь… В общем так: я не оставила ее наедине с Богом, я отдала ее мужчине!

Видите ли, — продолжала она, — я вне себя от того, что всегда выступала за полную свободу во всем, а в конце концов пришлось ссылаться на робость, которая мне вовсе не свойственна. Мне не удалось этого ни с самой собой, ни с Эмили-Габриель, я обращалась с нею не как с аббатисой, но как с субреткой, я готовила ее не к удовольствиям, а к романсам, я не настраивала ее на победу, я заставляла ее откладывать сражение… А вы замолчите! — закричала она зеркалу, — вы похожи на тех женщин, которые, сами не познав радостей материнства, приходят в восторг, когда вы оплакиваете трудности вашей собственной судьбы, они полагают, что разделяют ваши невзгоды, а на самом же деле, ваши страдания — источник их радости! Вы говорите мне вещи, которые я ненавижу, ненавижу и не понимаю, и произносите их вы, с вашим кривым ртом, с вашим рябым лицом, вашими бесцветными волосами, иссушенными руками, тощими плечами… Замолчите! — еще громче закричала она, — ваши слова прогорклы, как и все ваше тело, я считаю вас просто уродиной.

София-Виктория уронила лицо в ладони, и зеркало повторило этот жест с исступленной тревогой стареющих женщин, желающих коснуться того, что только что увидели.

— Вы слишком грубы, — ответило зеркало, — все, что было мною сказано, сказано из дружеских чувств. Мне тоже тридцать восемь лет. Я тоже чувствую усталость и нетерпение, раздражение и слабость. Мне нужно было оставить Эмили-Габриель в возрасте двенадцати лет, на пороге весны, когда ее не покинула еще гениальность. Три года, которые возвращают нас назад, три года, вновь делающие ее ребенком. Три года она больше не сопротивляется. О, как я хочу уйти!

— Так уходите, — сказала Аббатиса, — ваши слова просто чудовищны, вы говорите об Эмили-Габриель вещи, которые я и подумать боялась. Ибо вот уже три года я с наслаждением вкушаю плоды безукоризненного воспитания, изящной беседы, изысканного соприкосновения. Вы полагаете, мне хотелось сделать из нее воительницу с пылающим взглядом? Устрашающую амазонку с выжженной грудью? Да нет же, я хотела святую, нежную святую, мудрую, нежную, ласковую святую под дождем из роз.

— Дождь из роз, — рассмеялось зеркало, — дождь из роз, да где вы взяли этот дождь из роз?

— Потерпите немного, он еще не выпал, но для своей маленькой девочки я хочу святости совсем новой, святости единственной в своем роде, такой, какой до нее никто никогда не видел и какой после нее уже никто никогда не увидит, я хочу, чтобы она была самой святой из всех наших святых, чтобы отныне в нашей семье все просьбы и ходатайства шли через нее, чтобы на всей земле это имя — Эмили-Габриель — заменило все прочие имена, чтобы до скончания веков всех маленьких девочек на свете называли только Эмили-Габриель и чтобы меж страниц их молитвенников лежали ее портреты, которые я велю написать в дожде из роз.

— А как же МЫ, — спросило зеркало, — когда я вижу вас такую бледную, растрепанную, непохожую на себя самое, позвольте спросить: какую судьбу вы уготовили НАМ?

— Что касается меня, — ответила Аббатиса, — себя я вижу только мученицей, это вполне соответствует моей пылкой натуре.

— Вы повергаете меня в трепет, — сказало зеркало, — ибо я наслаждение предпочитаю боли, вы повергаете меня в трепет, ибо я боюсь крови, пыточных инструментов. Боюсь огня и воды, боюсь веревок, боюсь ударов, боюсь удавки. Боюсь топора, боюсь расплавленного свинца…

— Тогда уходите, — твердо произнесла Аббатиса, — уходите, ибо вы все это увидите, и услышите мои крики, и почувствуете запах моего пота. Уходите, прошу вас, — повторяла Аббатиса, прижавшись к зеркалу, лоб ко лбу, раскинув руки крестом. — Уходите, — шептала Аббатиса все тише и тише.

— Я не могу, — приглушенно отвечало зеркало, — ведь вы держите меня.

И тогда Аббатиса принялась колотить зеркало головой и кулаками, и зеркало обрушилось водопадом хрустальной крошки. Ведь это было старинное зеркало, очень тонкое, очень легкое, оно рассыпалось в прах.

Тетя! звала Эмили-Габриель, Тетя! Оказывается, она стояла рядом с нею. Что же со мной произошло, спрашивала себя Аббатиса, почему я не слышала, как она появилась? И только затем, у самого входа, она заметила господина де Танкреда. Что делает он в моей комнате? удивилась она. Почему Эмили-Габриель не поняла, что это место предназначено только для нас, неужели сердца наши так растревожены, что я уже не в состоянии слышать ее, а она не считает нужным соблюдать наши традиции? Неужели я воспитывала ее вопреки правилам и обычаям, чтобы в итоге она получилась такой, как все, я растила ее наперекор всем и всему, чтобы она стала всего-навсего образцовой девушкой? В таком случае лучше было бы воспитывать ее в миру, чтобы сделать из нее, из духа противоречия, как мечтают об этом все добродетельные мамаши, эдакую салонную монахиню, из тех, что легко узнать по суровому выражению лица и которая так выделяется там среди всех присутствующих, в то время как здесь очаровательное личико Эмили-Габриель всех восхищает.

В эту минуту Эмили-Габриель казалась важной и серьезной, на глаза накатились слезы, отчего заметно покраснел нос и набухли веки. Эмили-Габриель, стоявшая перед Аббатисой, была сейчас похожа на молоденькую крестьяночку, которую не пустили на бал, разносчицу воды, разбившую свой кувшин, девочку с мертвой птичкой в руке, но более всего она была похожа на отчаявшуюся Деву Марию. Аббатиса узнавала в ней одну из тех девочек, избранных Богом, чтобы вручить им дар любви, от которого они, едва лишь миновал праздник Рождества, получили только страх, сомнения и боль и которые не знают теперь, что делать с этим слишком быстро растущим ребенком. Этот Геркулион, столь мало похожий на божество, такой человеческий, причиняет тревогу, омрачающую их гладкие лбы. Именно поэтому, подумала вдруг Аббатиса, святая история то отнимает его у них, то вновь возвращает несколько лет спустя, когда девочки уже выросли. Художники не осмелились запечатлеть слезы, которыми орошает Дева начало своего материнства!