Сусанна была у меня, когда завыли сирены. Утром немцы захватили отель.

Йенни пыталась выразить сочувствие и судорожно выдавила несколько добрых слов о Сусанне, но она считала, что мне следует подумать и о Гюннере.

Подумать о Гюннере?

Мне было стыдно и перед Сусанной, и перед Гюннером, и перед Йенни, и перед самим собой. Я знал, что надо мной смеются, — правда, теперь у всех появилась другая забота. Я ненавидел Сусанну. Бывали минуты, когда мне хотелось, чтобы она умерла. Я собирался жениться на женщине, которую презирал, и презирал самого себя. Даже здесь, вдали от нее, меня терзает то же противоречие. Я не могу освободиться, мне нет спасения. И ловлю себя на том, что говорю, как ребенок: почему все так получилось? Почему она оказалась замужем, почему такой злой, почему, почему… почему я так беспомощен, что никто и ничто не может спасти меня? Почему мне встретилась не та Сусанна, которая писала рассудительные слова на полях Юна Ландквиста?.. И когда я дохожу до этого, у меня, старого, несчастного дурака, текут слезы.

Я приехал в Норвегию, чтобы найти нить, оборванную мной больше тридцати лет назад. Я вызвал из могил мертвецов, оживил все, словно запустил остановившийся фильм. Я совершил все безумства, которые собирался совершить, когда потерял Агнес.

Я вызвал мертвецов, снова явилась Агнес, Хенрик Рыжий снова лишился жизни, все они явились: Ян Твейт, Алма, Ула Вегард и Ханнибал.

Попадался ли кто-нибудь так глупо в собственные сети?

И все это из-за пожизненной верности девушке, ради которой я был готов умереть, когда мне было восемнадцать.

Если я сумасшедший, значит, кругом слишком много сумасшедших. Природа требует, чтобы молодые люди сходились и рожали детей. Природа — наш враг, она против всего, что называется гуманизмом и культурой. Лучшие не могут не протестовать. Им хочется большего, чем только рожать детей. И природа безжалостно наказывает нас, не отпускает, старается навести на старый след — начни с того, что я от тебя требовала!

Сусанна обладала теми же недостатками и теми же достоинствами, что и Агнес, — легкомыслием, тягой к мужчинам и неотразимой привлекательностью. Обе ненавидели будни и охотно расплачивались за праздники чужим горем. Ни одна из них не понимала чужого горя, только свое собственное, а их полная неспособность разбираться в людях могла довести до отчаяния. Но… наверно, один праздник с Сусанной стоил всех бед. Мне и не нужна была Сусанна, которая могла бы доказать всем, что она совсем другая. Которая не рвалась бы на свободу, не имела бы пороков и вообще была бы совершенно иная, не та, про которую Гюннер сказал однажды: кому она такая нужна? Только эта противоречивая и сумасшедшая Сусанна чего-то стоила. Дама с камелиями, от которой я уехал… да, больше мне ничего не оставалось. Я страдал от ее сдержанного, упрямо-истерического, фальшивого презрения ко всему, что составляло ее суть. Она поиграла с Гюннером, и он напугал ее так, что она превратилась в соляной столп. Если он и отдал мне Сусанну, то в таком состоянии, на которое я не рассчитывал. Неужели он и это предусмотрел? От него всего можно ждать. Сусанна уже не осмеливалась показывать людям, что она пьет, и хотела убедить меня, — меня! — что ей это никогда и не нравилось! Гюннер до того напугал ее, что она стала благопристойной. Так проповедник, расписывая мучения, ждущие грешников в аду, загоняет старух на скамью для кающихся. Сусанна зацепенела в благопристойности. Я слышал смех Гюннера, когда мы ложились спать. Я женился бы на Трюггве, Гюллан, Гюннере и на той пустой оболочке, что осталась от искрившейся жизнью Сусанны, той Сусанны, которая убедила меня, будто в нашем возрасте можно сжечь за собой все мосты и начать сызнова. Когда тебе больше тридцати пяти, уже не сожжешь мостов, надо тащить через них всю свою ношу.

Единственный, кто еще ничего не знал, был Гюннер, а может, он только делал вид, будто ничего не знает, понять это было невозможно. Ведь он уже сталкивался с такими вещами и, по-видимому, ждал, что все заглохнет само собой… а может, и не ждал. Может, он и сам не знал, чего он ждет и чего хочет, известно ему что-нибудь или нет. Все это время он был удивительно доверчив. У него был рабочий период, он хорошо зарабатывал и, как все поэты, придавал своей работе большое значение, ему было не до того, что в эту минуту Сусанна навлекает на них несчастье. Однажды вечером он пришел в «Уголок», где уже сидели мы с Сусанной. За нами наблюдало множество любопытных глаз, Гюннер был очень угрюм. Это было 7 апреля. Сусанна, следуя своему новому правилу, начала к нему придираться. Она возражала на все, что бы он ни сказал, и вскоре стала по-детски противоречить самой себе, лишь бы возразить ему. Я не поднимал глаз от стола, не зная, что делать. Мне хотелось остановить ее, потому что она была как собачка, которая храбра только потому, что у нее за спиной открытая дверь. И Гюннер и я понимали, что она играет роль роковой женщины — вот как я расправляюсь с этим несчастным!

Я знал, что наказание неизбежно. И злился на Сусанну, которая ничего не замечала и не желала униматься. Тогда я первый раз увидел жажду мести, вспыхнувшую в глазах Гюннера. В конце концов он поднялся и ушел. Сусанна была слишком пьяна, чтобы ей что-нибудь втолковывать, и когда потом я видел у нее на лице неподвижно холодную маску, я думал: это месть Гюннера за 7 апреля. Бери ее такую, если хочешь.

Настало 8 апреля. Мы уже знали, что в Норвегию пришла война. Я не встречал никого, кто не понимал бы этого. Интересно, как мог некий член правительства, проснувшись ночью 9 апреля от воздушной тревоги, подумать, что она учебная? Художники и поэты, посещавшие «Уголок», были лучше осведомлены и обладали более верным чутьем, чем министр иностранных дел. Наутро Осло сдался немцам.

Я не верю, что кто-либо из нас, из старшего поколения, сумеет описать то, что случилось. Мы можем описать лишь внешние события, но не истинную суть этого безумия, не психическую ломку. Про все это мы узнаем от тех, кому тогда еще не было двадцати. Мы, старшие, не верили своим глазам, не понимали, мы знали одно — мир рухнул. Может, потому наша ненависть сильнее, чем ненависть молодых. Мы никогда не простим. Нам не дано было то доброе, что молодость сохраняет в себе даже после самых страшных катастроф. Мы пожинали только горе и ненависть.

Никто и не ждал, что Норвегия в одиночку выстоит против сильнейшей военной державы мира. Отчего же после 9 апреля у всех появилось гнетущее чувство поражения?

Когда я вечером бродил по улицам Осло, бесконечно подавленный и уже не ощущая опасности, я припомнил то, что пережил однажды в Лос-Анджелесе. В соседнем доме неожиданно раздался грохот и послышались крики о помощи. Мы побежали туда. Хозяин дома давно производил на нас странное впечатление, теперь его безумие вырвалось наружу. Он отделал весь дом топором так, что казалось, будто здесь произошел взрыв. Все было залито его собственной кровью. Мы скрутили и связали беднягу. Обошлось без человеческих жертв.

После этого случая я долго чувствовал себя подавленным. Меня потрясло зрелище учиненного им разгрома, я не мог забыть изодранные в клочья картины, разбитый хрусталь и осколки Нефертити. Это была та глубокая подавленность, которая охватывает при виде бессмысленно погибших ценностей, при виде всего, что будит грозное эхо, ибо в глубине души каждый испытывает потребность разнести вдребезги весь мир, в каждом дремлет инстинкт разрушения, который за многие тысячелетия мы научились в себе подавлять. Мы все исполняемся одинаковой скорби при виде руин, даже если они не имеют к нам непосредственного отношения, нас охватывает чувство, родственное стыду, когда мы видим дело рук вандалов. Почему мы испытываем стыд, почему стыдимся чужих разрушительных инстинктов? Не потому ли, что склонности у всех общие? Мы подавили в себе ассирийца, но ведь все-таки он в нас сидит.

Так обстояло дело с нашим «поражением» 9 апреля. Поверженные в прах, мы ошибались. Наш позор и наше горькое поражение были позором и поражением захватчиков. Но чтобы понять это, понадобился не один месяц. Мы видели, как убивают людей, как уничтожают ценности, мы чувствовали, как рвутся связи между людьми, любящими друг друга. Мы страдали от поражения человечества, а не норвежцев. Нам было стыдно за то, что мы люди, а не за то, что мы — норвежцы. Позже, когда в нас стало медленно пробуждаться сознание, мы порой впадали в наивную ярость от болтовни этих пришельцев о нашем расовом единстве. Да как они смеют?