Не понимаю, как я пережил эту агонию, длившуюся двое суток. Так уж повелось: думая о чужой боли, мы говорим о своей собственной. Они увезли Сусанну Гюннерсен в Германию и там забили ее насмерть.

Однажды Гюннер сказал мне:

— Я обрету покой, только когда Сусанна умрет.

Теперь Гюннер обрел покой.

Прошло двенадцать часов, прежде чем я позвонил Карлсону. Появившись в дверях, он уставился на меня с таким видом, словно увидел утопленника.

Я рассказал ему все. Что все? Не знаю, что именно я говорил. Он заставил меня раздеться и лечь.

Потом ненадолго ушел. Вернувшись, он больше не покидал меня. Он расположился в моем кресле и читал, зная, что я не сплю.

— Может, вызвать врача, чтобы он сделал вам укол? — тихо спросил Карлсон один раз.

Я не хотел никаких уколов. Весь день я пролежал с закрытыми глазами. К вечеру я пришел в себя. Он все еще сидел здесь, у меня за спиной, в моем любимом кресле. И читал Букера Вашингтона[3].

Я спросил, сколько ему лет. Оказалось, сорок пять.

Трудно объяснить, как все получилось. Я сказал, что моя жизнь сложилась так неудачно, что ее следовало бы исправить. Какой мне смысл жить после всего, что случилось, — ведь Сусанна умерла.

Карлсон отложил Букера Вашингтона и заговорил об Андах.

Он заставил меня прислушаться к своим словам. У меня перед глазами возникла нарисованная им картина. Я увидел леса и горы, но совсем не такие, к каким привык с детства. Увидел синее небо над необъятными синими лесами.

Карлсон охотился там на горных львов. Мы решили поехать туда.

— А мне кажется, что ваша жизнь сложилась совсем неплохо, — сказал Карлсон. — Вам пятьдесят пять, и вы еще в полной силе. Вы затеяли большое дело и поработали на совесть. Но у вас было время и пожить в свое удовольствие. Теперь этот этап вашей жизни завершился. Но разве это конец? Вам пятьдесят пять. У вас в запасе еще пятнадцать — двадцать лет, чтобы все продумать. Пятнадцать — двадцать лет на длительные путешествия, на то, чтобы объездить весь мир. Я так и вижу, как через три года вы сходите с парохода в Мельбурне, потому что вам захотелось увидеть Австралию. Вижу, как вы плывете в лодке по Гангу.

— Что вы за человек, Карлсон? — слабо улыбнулся я.

— Что за человек? Я, как вы знаете, родился в Христиании, мой отец был старшим преподавателем в школе на Болтелеккене. Получив аттестат, я сбежал из дому.

— И женились несколько лет назад, когда уже работали у меня?

Он кивнул:

— Мэри хорошая девушка.

— Вы, наверно, не ожидали увидеть меня плачущим? — немного смущенно спросил я.

Подумав, Карлсон ответил:

— Признаться, нет. Что касается меня, то я пережил такую же потерю в тридцать пять.

Я усмехнулся, и Карлсон удивленно взглянул на меня.

— Да, — сказал он. — Мне все это очень хорошо известно, в тридцать пять лет это не менее мучительно.

Вот так, я сижу и пишу о Карлсоне, моем слуге, который долго прожил у меня в доме, прежде чем я узнал, что он норвежец.

— И когда вы справились с этим?

Карлсон пристально посмотрел на меня:

— С этим человеку не справиться никогда.

— Но ведь вы женились?

— Да, — ответил он. — Я женился.

Сегодня я долго лежал и думал о том одиноком аргентинце, который в Осло часто наведывался ко мне в номер. Жаль, что я был тогда не очень внимателен к нему. Я никак не мог сосредоточиться, меня мучила горечь пустоты. Как глупо то, чем я занимался всю свою долгую жизнь. Все это бренность и пустота по сравнению со смертью Сусанны, убитой немцами. Рядом с этим все кажется ничтожным. Почему я оставил ее в Норвегии? Почему, почему? Куда меня ведет мое бесцельное скитание по земле? Я написал в этой книге: «Убийство и любовь — вот единственное, о чем стоит писать». Но это неправда, ни о чем не стоит писать. Единственное, что чего-то стоит, это тишина, — сидеть в полной тишине, слушать ее и ничего не желать.

Я лежал и думал о человеке, который поджег кучу мусора на берегу реки в Канзасе. О цепочке, которую я взял у Агнес, и о моем брате, застреленном немцами. Теперь он покоится в Йорстаде в могиле наших родителей. Мои мысли продолжали блуждать, я вспомнил Мэри Брук, — бренность, бренность. И снова передо мной возник образ Сусанны, которую они убили, я увидел ее, лежащую у стены, избитую, окровавленную. Я знаю, как это произошло, я сразу увидел эту картину, когда в моей комнате прозвучали слова: «Среди последних жертв, погибших в немецком плену, была Сусанна Гюннерсен, урожденная Тиле, жена поэта Гюннера Гюннерсена».

Обрел ли наконец Гюннер покой?

Почему-то я вспомнил маленького мальчика, который стоял на берегу в Орнесе, связанный одной веревкой с телятами, и снова Сусанну, опять и опять Сусанну. «Когда я умру, ты забудешь меня, но не жди, что забудешь до этого дня». Я вспомнил своего покойного отца, как он работал в саду, который тогда еще принадлежал ему. И неясыть, кричавшую на сетере[4] возле домика Йенни, и то пасмурное утро, когда мы возвращались домой по насту после браконьерской охоты на глухарей. Вспомнил 17 мая 1940 года. Я увидел обнаженную Мэри Брук, взывавшую ко мне с афишной тумбы, Йенни, горько плакавшую, когда я уезжал, ее отца, который утопился где-то под Филипстадом.

И Гюннера, он водит моей рукой, когда я пишу эти строки, он, у которого я отнял все, чем он жил, даже ребенка. Я лежал и вспоминал кафе «Уголок», загадочную женщину, которая хотела накапать что-то в глаза Бьёрну Люнду, и оркестр, исполнявший государственный гимн Финляндии, потому что нельзя было исполнить «Да, мы любим эту землю»[5].

Я писал о людях, которые приходили в «Уголок». И я счастлив, что был знаком с ними. Одних бросили в тюрьмы, других поставили к стенке, никогда уже они не придут в «Уголок», но тени их будут вечно витать между столиками. Они исполнили свой долг и, склонив головы, ждали, когда пробьет их час. Не сказав ни «да», ни «нет», они сошли в Царство Мертвых, но даже там отступнику напрасно молить их о прощении.

Как-то незадолго до моего отъезда, темным августовским вечером, я шел по Розенкранцгатен. Меня обогнали две молоденькие девушки, я их не видел, лишь угадывал их силуэты на затемненной улице. Одна из них сказала в этой кромешной тьме: «Всех любить — морока злая, нету лучше слова». Они прошли, но долетевший до меня голос остался как ласка. Я был глубоко взволнован и пошел следом за ними. Произнесенные девичьим голосом в затемненном городе, эти стихи показались мне более живыми, чем когда они были рождены поэтом. Девушки смутно угадывались в темноте — темное пятно на темном фоне, они замедлили шаги и прощебетали друг другу «до свидания».

Я чувствовал себя нелепым и неуклюжим, когда проходил мимо этих тоненьких девушек, которых не мог разглядеть, но, увидев, как сверкнули белоснежные зубы, я проговорил на своем ломаном норвежском: «Чтоб тебе же было легче, полюби другого»[6].

Поэт сейчас в Германии, и до нас не единожды доходили слухи, что его уже нет в живых.

Кто-то говорил мне, что у Бальзака в одном письме есть примерно такие слова: «Люди слишком много говорят о первой любви; что касается меня, то я молю бога, чтобы он помог мне забыть последнюю».

Я тоже знаю, что не забуду ее, пока сердце мое не перестанет биться. Она была подругой моей юности, которая снова вернулась ко мне, — великим сном, досмотренным до конца.

Я выбрался из темного лабиринта, но не обрел счастья. Впрочем, теперь, когда Агнес-Сусанны уже нет в живых, это не имеет значения.

Можно заблудиться, отдавшись власти подводных течений и поверив, что они-то и есть настоящая жизнь, и будешь блуждать, пока в одно прекрасное утро не найдешь на берегу свой собственный труп.

вернуться

3

Букер Вашингтон (1859–1915) — американский негритянский писатель и педагог.

вернуться

4

Сетер — высокогорное пастбище.

вернуться

5

Начало норвежского государственного гимна.

вернуться

6

Строчки из стихотворения норвежского поэта Арнульфа Эверланна, который с 1941 г. и до конца второй мировой войны находился в немецком концентрационном лагере Заксенхаузен в Германии.