Изменить стиль страницы

Вот и пошел мой отец в науку. Зимой ходил в лаптях да в пиджаке из крашеного холста. Жил в интернате. Рассказывал он нам, детворе, что не помнил такой минуты, когда бы ему тогда есть не хотелось. Одно спасение – бегал на сахарный завод, нанимался котлы чистить. Со­гревался там и на кусок хлеба зарабатывал. Для уроков же времени не оставалось. Разве до науки, когда в животе пусто?

Еле дотянул Кондратий до зимних каникул. На кани­кулы домой пришел. Переступил порог хаты и слова не может вымолвить – дрожит весь. Дрожит от холода и от страха перед своим отцом – дедом Филиппом.

Тот сидел как раз за починкой сапог. Увидел Кондра­тия, сдвинул на свой морщинистый лоб очки и спраши­вает:

– Как наука? Не зря в убыток семью вводишь?

– Ничего, – отвечает Кондратий, – учусь. – И достает из-за пазухи карточку с отметками. В ней деду распи­саться полагалось.

Старый Филипп в грамоте немного разбирался. Рас­крыл он карточку и вслух по складам начал читать:

«Закон божий – 2; чтение гражданской и церковной печати – 2; письмо – 1; арифметика – 1, церковное пе­ние – 5; поведение – 2».

Потом подозрительно посмотрел на Кондратия и спра­шивает:

– Как разуметь эти номера?

А тот продолжает дрожать, как щенок на морозе, и ду­мает: «Чем будет бить, ремнем или розгой?» И вдруг точно просветлело у него в голове. Спрятал глаза и отвечает:

– А это написано, по какому сорту я учусь в классе. Где стоит единица, значит первый сорт, лучше меня никого нет. Где двойка, значит второй сорт.

У деда Филиппа даже глаза от радости засветились. Но на всякий случай спрашивает:

– А сколько всего сортов бывает?

– Двенадцать, – не моргнув глазом, соврал Кон­дратий.

Филипп даже руками всплеснул. А бабушка, мать моего отца, стоит у печки, выпрямилась, улыбается. Сын ведь на первый и второй сорт учится.

– А чего же по церковному пению пятый сорт? – с неудовольствием спрашивает дед Филипп, – чи голоса у тебя нет? Это, наверно, дьяк Таранда плохо учил. Да куда ему, пьянице, в учителя таким разумным детям!..

Точно праздник в доме. Кондратия посадили за стол, мать наливает ему миску супу. Хлеба ложит не порцию, как всегда, а полбуханки: «Сам, мол, режь, сколько нужно».

Заговорился Кондратий с матерью, с братьями и не заметил, как старый Филипп спрятал в шапку его карточку с отметками и побежал к попу сыном похвалиться.

Поел Кондратий, вышел из-за стола. Хорошо так у него на душе – домой попал. Вдруг влетает в хату Федь­ка – младший братишка – мой дядька теперешний. Испу­ганный. Говорит: «С тятькой что-то стряслось! Без шапки прибежали, сердитые, побелели. Вожжи зачем-то ищут!»

Как услышал это Кондратий, онемел. Мигом в сенцы. А Филипп уже в дверь ломится. Не заметил Кондратия – и в хату. Кричит:

– Где этот щенок? Дурнем меня перед батюшкой сде­лал!.. На все село осрамил! Зашибу! По первому сорту всыплю!..

Выскочил Кондратий во двор и босиком по снегу к своему дядьке, который на другом конце улицы жил.

На этом и кончилась наука моего отца. С тех пор зовут его в Яблонивке «Первым сортом».

Так вот и намекнул я батьке в своем письме об этой истории, а отправлять его побаиваюсь, как бы не обиделся отец.

А время-то идет. И вдруг второе получаю от батьки письмо. Даже струхнул я: «В чем дело?»

Обстоятельное такое письмо, рассудительное. Правда, ругает меня в нем батька, но ругает по справедливости. Говорит, почему не отвечаешь на мое письмо, в котором упрекнул тебя. «Неужели не задели мои слова, не заста­вили задуматься? Ведь упрекнул я тебя с умыслом. Знаю слабость за тобой: часто любишь прихвастнуть (так и ре­жет, не считаясь, что Максима от этих слов в жар бросает). И я подобной слабостью страдал когда-то, говорит о себе батька. И вот прислал ты газетку с фотографией Степана, а у самого небось мысль: „Жалко, что меня рядом с ним не пропечатали…“ Знаю, что была такая думка у тебя. Была потому, что в письме твоем вижу только гордость за Степана. А гордости собой, отделением своим, все солдаты которого, и ты в том числе, как пишется в газете, „отлич­ники“, ты не высказываешь. Нехорошо! На колхозном собрании мы читали ту газету. По заслугам Степана Ле­вады, по достижениям вашего отделения судили мы о всей нашей Армии Советской. И очень приятно нам, отцам, что сыновья наши – добрые хлопцы».

Прямо душа у меня кричит от этих слов! И приятно за батьку, что стал он не таким, каким я знал его с детства, и горько, что видит во мне того же Максима, какой был в Яблонивке, – ветрогона и хвастуна. Неужели непонятно, что если он там с каждым днем вроде на вышку подни­мается, то я в армии тем более!

Словом, мерили мы друг друга старыми мерками…

«И еще догадываюсь я, – пишет дальше батька, – что получил ты мое письмо и обиделся. Подумал: „Учусь я как следует, не так, как ты когда-то учился – «на первый сорт“.

Прямо в точку попал. Ей-ей, не голова у него, а теле­визор! Удивительно, как он в этот телевизор не сумел раз­глядеть, что Максим в армии другим стал.

И о своей давнишней учебе у батьки особое мнение имеется. И такое мнение, что хоть политинформацию про­води по нему. Говорит батька в письме, чтобы я его исто­рию с «первым сортом» на носу себе зарубил и товарищам о ней рассказал. Пусть знают, как в старину наука людям доставалась. Иначе невозможно оценить ту жизнь, кото­рую принесла советская власть нашей молодежи. «А на­счет теперешних дел твоего батьки можешь судить по тому, что закончил он с отличием колхозную агрошколу, хотя и кузнецом является. И суди не только о батьке, а о всех колхозниках наших».

Вот тебе и батька!..

Никак не пойму, кто кого обгоняет, то ли мы своих отцов, то ли они нас. Впрочем, какая разница – кто кого? Лишь бы отстающих не было!

ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ

И кто бы мог подумать, что мне, Максиму Перепелице, придется в самой Москве – понимаете, в Москве! – при­нимать участие в таком тонком и деликатном деле, как организация концерта?!

Может, не нашлось большего ценителя искусства, чем я? Не-ет, вряд ли! Тут есть другая причина. А корень этой причины, я бы сказал, в моем перепеличьем характере. Впрочем, может, характер здесь и ни при чем. Просто – нелегко живется на белом свете тому, кто любит кра­сивую дивчину. Очень нелегко!.. Но расскажу все по порядку.

Возвращаюсь я с тактических занятий, а дневальный вручает мне огромнейший пакет. В нем – газета «Вiницька правда». Чем-то домашним дохнуло на меня. Газета, которую каждый день читал я в Яблонивке. Добрая газета! А на первой странице!.. На первой странице портрет моей Маруси и яблонивского агронома Федора Олешки, кото­рый приходится внуком деду Мусию, самому говорливому старику в нашем селе.

Гляжу я на портрет Маруси… Ага… Понимаю. Знай, мол, Максим, наших! Ты портрет Степана Левады и статью о своем отделении в село присылал, а я тебе свой собст­венный портрет в газете… Но почему это сердце мое так бесится? Не оттого ли, что рядом с Марусей сфотографи­рован Федор Олешко? Я же Федора знаю. Хлопец такой красивый, что девчата сельские как мухи мерли, когда он на летние каникулы из Московской сельскохозяйственной академии приезжал! Конечно, не все девчата. Маруся, ме­жду прочим, кроме меня, ни с кем знаться не хотела.

Так в чем же дело? Почему мне волноваться?

Не валяй, Максим, говорю я сам себе, дурака! Ты же своими глазами читал одну мудрую книжку, где говорится, что ревность – это пережиток прошлого, который не укра­шает человека!

Но что поделаешь? Любовь, она тоже свои законы имеет. И даже самая высокая сознательность бессильна перед этими законами.

Читаю, что написано под снимком:

«Молодой агроном села Яблонивки Федор Олешко и молодая колхозница Мария Козак вывели новый сорт высокоурожайной гречихи…» А дальше сообщается, что их пригласили в Москву, в Сельскохозяйственную академию опытом делиться. Тоже мне, нашли академиков!

Но дело не в этом. Маруся, конечно, любит меня. Од­нако Федор Олешко – это ж такой парень!.. Да ему, с его высшим образованием, раз плюнуть сагитировать хоть какую дивчину замуж за него выйти!