Изменить стиль страницы

Одна сцена была более или менее разработана мною — о том, как тайком праздновались запрещенные новым государством христианские и иудейские праздники. Одна группа узников готовит праздничный обед — краюха хлеба и чашка кипятку, другая декламирует стихотворения. Затем они преподносят друг другу подарки — некурящий дарит курящему самокрутку, а тот, в свою очередь, одаривает товарища пуговицей от штанов — воистину царский подарок, когда одежда сползает! В финале все собираются для молитвы. Жалкая, внушающая ужас и в то же время полная величавого достоинства сцена — как, как в таком аду, в таком дремотном угасании возможно упование на продолжение жизни?

Едва листки этих пяти тетрадок были заполнены густотой моих каракулей, меня охватил такой жуткий, испепеляющий стыд, что я готов был сжечь их, несмотря на то что они были единственной связующей нитью между мной и почитаемым мною Осипом Мандельштамом, если не считать его произведений, доступных мне, к великому сожалению, лишь в виде переводов. Фразы, запечатленные мной на бумаге, признания, в письменном виде повторенные мной, болезни, о которых пришлось справляться в соответствующих энциклопедических источниках — весь этот невообразимый безумный водопад до такой степени повлиял на мой рассудок и настроение, что я какое-то время и прикоснуться не мог к тетрадям. И все же это описание убиения духа и плоти обладало некоей непонятной притягательностью, противоестественным и непреоборимым очарованием, заставлявшими меня вновь и вновь обращаться к документальным свидетельствам: «Вернувшись в Польшу, я узнал, что никого из моей семьи в живых не осталось, все мои родственники, включая самых дальних, погибли. И все эти бессонные ночи я взывал к кому-нибудь, тому, кто понял бы меня, потому что тоже прошел через ад советских лагерей… Мне было тогда нелегко исполнять обязанности прораба. Как тебе известно, в России ведь за все приходится платить. В феврале 1942 года, как раз месяц спустя после того, как меня перевели в барак техсостава, меня в одну из ночей потащили в НКВД. Это был период, когда русские даже в лагерях отыгрывались на заключенных за свои поражения на фронтах. В моей бригаде было четверо немцев, двое из Поволжья, их и немцами-то не назовешь — обрусевшие, и двое коммунистов, убежавших в Россию в 1935 году. Работали они добросовестно, никаких претензий у меня к ним не было, может, разве кроме одной: они будто чумы боялись оказаться вовлеченными в политические дискуссии. Ну а энкавэдэшники сунули мне донос, где утверждалось, что якобы в моем присутствии они по-немецки утверждали, что, мол, скоро сюда доберется Гитлер. И я вынужден был в письменном виде подтвердить, что все так и было. Ах, Боже мой, самая жуть советской системы заключается в ее безумном стремлении отделаться от тех, кого они избрали своей жертвой, да еще призвав на помощь все юридически доступные средства. Им ведь мало просто пустить пулю в затылок, нет, им еще и суд подавай, и на этом суде сам обвиняемый должен выклянчивать себе смертный приговор. Им мало подло обвинить кого-то в преступлении, которого тот не совершал, им требуются и свидетели, которые все подтвердят. Энкавэдэшники ясно дали мне понять, что откажись я… и меня снова упекут на лесоповал… Так что пришлось выбирать — либо я, либо те четверо… Я и выбрал. Лесоповалом я был сыт по горло — меня доконала каждодневная борьба за жизнь, я хотел жить. И подписал. А два дня спустя их вывели из лагеря и расстреляли».

23

До сих пор в отношении приблудившихся животных Юдит еще соблюдала дружественный нейтралитет, лишь на людей распространялось незыблемое правило — от ворот поворот. С чего бы это она так окрысилась на Осипа? За недолгий период нашего пребывания на моем участке поселилось множество всякой живности, куда больше, чем следовало. Почему выпавшие из гнезда птенцы сороки должны встать на крыло у нас, этого я вытащить у Юдит так и не мог. Пираты, разбойники, высказал я свое мнение, засовывая в разверстые, будто пасти, клювы очередную порцию дождевых червей.

Далеко не все приблудившиеся кошки, по утверждению Юдит, были посланцами из страны Невинность. По утрам они злобно шипели над трупиками загрызенных мышей, а насытившись, оставляли недоеденные их останки в кухне на полу. Лишь поведение ежей удостоилось высокого звания приемлемого. Их не могли вывести из равновесия ни злобные крики птиц, ни вероломные атаки собак, норовивших лишить ежей весьма скудной трапезы — вылакать чашечку налитого для них молока.

Даже улитки, облюбовавшие овощи на огороде и усердно поедавшие их, не перебрасывались через соседский забор, как этому меня учили еще в детстве, а переселялись в старую детскую кроватку с решеткой за кучей компоста, куда мне рекомендовалось выкладывать для их пропитания недоеденную лапшу. Раз в неделю почтальон заботливо отбирал из этой мерзкой кучи наиболее упитанные экземпляры, чтобы дома полакомиться обжаренными в чесночном масле моллюсками.

Почему же Юдит — во всех отношениях дитя цивилизации и выходец из семьи, для которой, несмотря на перенесенные ею политические, как утверждалось, преследования, все, олицетворяющее цивилизованность, ставилось превыше всего, — оказавшись здесь, в деревне, так сильно привязывалась ко всему, что олицетворяло природу? Это оставалось для меня загадкой, прежде всего потому, что Юдит беспрестанно хныкала: дескать, зверье только пожирает дорогое отведенное для творчества время — то есть категорию, занимавшую в приоритетах Юдит место куда более высокое, нежели упомянутые четвероногие твари.

По-видимому, у нее имелся особый код доступа в самые различные миры, и она без особых усилий вживалась в каждый из них. Исключением оставалось лишь искусство, это было воистину священное мерило. Иногда ненависть Юдит ко всему, что, по ее мнению, шло вразрез с искусством, принимала ветхозаветные черты, что в столь юной особе выглядело забавно. Почта вызывала ее нарекания за ужасный рисунок почтовых марок. Явно сбитому с толку старосте деревни Юдит досконально растолковала, почему следует снести только что построенный новомодный колодец — он, видите ли, не гармонирует с домами на центральной площади. Владелец табачной лавки получил нагоняй за безвкусно оформленную витрину. Отправив старые образцы в урну, Юдит вместо них собственноручно инсталлировала новые — владелец был настолько шокирован, что даже почти и не возражал против столь бесцеремонного вмешательства в бизнес.

Юдит была свято убеждена, что люди обретают право называть себя людьми лишь при условии, что жизнь их протекает в окружении красивых вещей. А вот какие из них могут считаться красивыми, это уж определять ей. Я готов был согласиться, что колодец в стиле «техно», мягко говоря, никудышно сочетался с кирпичными стенами домов, что самые ходовые почтовые марки Франции вряд ли могут претендовать на шедевр и что крохотная витринка мсье Обрийе не способна навести на мысль о прекрасном.

Меня озадачивала полнейшая нетерпимость, с которой Юдит стояла на своем. Здесь природа, о ней следует не забывать никогда, мы обязаны считаться с ней, принимать ее во внимание и оберегать от посягательств, там — превращенное в религию искусство, его обрядовость должна соблюдаться неукоснительно. Мы совершили по отношению к мсье Обрийе акт спасения, утверждала Юдит, а владелец табачной лавчонки тем временем с кислым видом обозревал свою порядком опустевшую витрину. Желал ли бедняга спасения, Юдит уже не интересовало, равно как и то, что теперь кое-кто из постоянных покупателей, до сей поры чувствовавших себя комфортно в его темной клетушке, возьмет да и перекинется на супермаркет.

Тот, кто носит в себе столь взаимоисключающие тенденции, должен быть мастером по части перевоплощений. Возможно, эта девушка до сих пор так и не разобралась в своем характере. Или же передо мной решили представить все маски враз, чтобы я мог выбрать наиболее мне подходящую и признать ее раз и навсегда?

Я предпочитал помалкивать.

До сих пор я ощущал лишь одно чувство внутри себя — пустоту, приятную ласкающую тело пустоту, некое лишенное обстановки пространство, на котором можно было соорудить что угодно, дайте только время. Юдит своими многообразнейшими интересами, заботами обо всех и вся, своими склонностями и привязанностями сумела дать в известной степени верное представление о себе, и отныне у меня уже не оставалось сомнений, что передо мной тип женщины, агрессивно противопоставляющей себя любому, кто попытается претендовать на самостоятельность. Так и возникали смешения, накладки, неадекватные взрывы чувств, нередко весьма досадные.