Характеризуя эту ситуацию, иногда говорят, что здесь налицо противоречие между научной теорией и теорией Здравого Смысла. Но даже это вводит в заблуждение. Прежде всего, это наводит на мысль, будто ребенок, глядя глазами и слушая ушами, в конечном счете становится на точку зрения какой-то теории — только теории расхожей, дилетантской, несформулированной, — а это совершенно неверно. Он вообще не задумывается о теоретических вопросах. Это предполагает, далее, будто способность узнавать вещи с помощью зрения, слуха и пр. зависит от здравого смысла или является частью здравого смысла — в том обычном значении этого выражения, которое подразумевает особый тип и меру природной смекалки, позволяющей справляться с не вполне обычными, непредвиденными практическими обстоятельствами. Здравый смысл или его нехватка проявляется не в умении или неумении пользоваться ножом и вилкой. Его [здравый смысл] проявляют, когда имеют дело с умеющим внушать доверие пройдохой или исправляют механическую поломку без нужных инструментов.

Вроде бы неизбежные выводы из объяснения восприятия, предлагаемого физиологом, кажется, подрывают репутацию не просто иной теории восприятия, а самого восприятия, т. е. отправляют в отставку не только некое предполагаемое мнение всех обычных людей о надежности их глаз и ушей, а сами их глаза и уши. В любом случае это видимое противоречие надо описывать не как противоречие между двумя теориями, а, скорее, как противоречие между теорией и ходячим мнением, между тем, что придумали некоторые специалисты, и тем, что каждый из нас не может не знать из опыта, — как противоречие между доктриной и обыденным знанием.

Теперь обратимся к дилемме совсем иного рода. Всякий знает, что если человеку в детстве не дать должного воспитания, то, повзрослев, он, скорее всего, не будет вести себя как должно; если же он получил хорошее воспитание, то, очень возможно, и в зрелые годы будет вести себя достойно. Всякий знает и то, что определенные действия лунатиков, эпилептиков, клептоманов или утопающих достойны сожаления, но не осуждения — и, разумеется, не похвалы. Подобные же действия нормального взрослого человека в нормальных ситуациях одновременно достойны и сожаления, и осуждения. Однако если плохое поведение человека говорит о плохом воспитании, то отсюда, видимо, следует, что винить за это нужно не его самого, а его родителей, а затем, в свою очередь, конечно же, и прародителей, и прапрародителей, а в конечном счете — никого. Мы совершенно уверены и в том, что человека можно воспитать моральным, и в том, что человека невозможно воспитать моральным; но то и другое не может быть истинным одновременно. Размышляя об обязанностях родителей, мы не сомневаемся, что именно их следует винить, если они не формируют поведение, чувства, мысли своего сына. Размышляя же о поведении сына, мы не сомневаемся, что за какие-то его поступки следует винить именно его (а не их). Наш первый вывод, кажется, исключает наш второй вывод, а значит — если сделать следующий логический шаг — исключает и сам себя.[31] В чем-то похожие затруднения мы испытываем и тогда, когда на место его родителей подставляем наследственность, окружение. Судьбу или Бога.

В этом затруднении значительно ярче, чем в предыдущей дилемме (возникающей при объяснении восприятия), проявлена такая характерная черта. Здесь часто обе, вроде бы явно противоречащие друг другу, позиции равно готов принять один и тот же человек. Скажем, по понедельникам, средам и пятницам он убежден, что воля свободна, по вторникам же, четвергам и субботам — что могут быть найдены или уже найдены причинные объяснения поступков. Даже если он всеми силами старается отречься от одного взгляда в пользу другого, его убеждения громко провозглашаются оттого, что они безосновательны.[32] В глубине души он скорее предпочел бы признать, что оба взгляда верны, нежели утверждать, будто знает, что поступки не имеют причинных объяснений или что людей никогда нельзя винить за их поступки.

Другая заслуживающая внимания черта этого затруднения такова. Соперничающие решения одной и той же проблемы требуют подкреплений. Свидетельства или доводы в пользу одной гипотезы явно недостаточно сильны, покуда еще имеют некоторую силу свидетельства или доводы в пользу ее соперниц. Если еще есть что сказать в их пользу, значит, пока еще недостаточно сказано в ее пользу. Необходимо найти больше свидетельств и лучшие доводы.

Но в логической дилемме, которую мы сейчас рассматривали, и во всех дилеммах, которые еще будем рассматривать, каждую из казалось бы несовместимых позиций можно сколь угодно хорошо подкрепить — было бы желание. Ни у кого нет желания собирать новые свидетельства в пользу утверждения, что хорошо воспитанные дети склонны вести себя лучше, чем плохо воспитанные, — как и в пользу утверждения, что некоторые люди иногда ведут себя предосудительно. Определенного рода теоретические споры — вроде тех, что нам предстоит разбирать, — должны улаживаться не внутренним укреплением каждой из позиций, а третейским судом совсем иного характера, например — раскрою карты, — не дополнительными научными изысканиями, а философскими исследованиями. Наша забота — не состязание направлений мысли, а тяжба между ними, где ставка делается не на то, какое из них выиграет, а какое проиграет состязание, а на то, каковы их права и обязательства в отношении друг друга, а также всех иных возможных позиций-истцов и позиций-ответчиков.

В двух спорах, с которыми мы уже ознакомились, казалось бы, явно противоборствующие теории или точки зрения в общем и целом были взглядами на один и тот же предмет, а именно на человеческое поведение в одном случае и на восприятие — в другом. Но они не были соперничающими решениями одного и того же вопроса об этом предмете. Высказывание, что люди склонны вести себя так, как их приучили, является, пожалуй, несколько тривиальным ответом на вопрос: «Какие изменения вызывают в человеке адресуемые ему брюзжание и уговоры, подаваемые примеры, а также советы, нотации, наказания и пр.?» Высказывание же, что некоторое поведение заслуживает порицания, есть обобщение ответов на вопросы такого характера: «Действовал ли он, попирая нормы?», «Было ли это совершено под чужим давлением или в припадке эпилепсии?»

Аналогично этому высказывание, что одни вещи мы можем обнаружить зрительно, другие — на слух, но никакие — путем грез, гаданий, фантазий, воспоминаний, это не истинный или ложный ответ на вопрос: «Каков механизм восприятия?» Это, скорее, банальное обобщение ответов примерно на такие вопросы: «Как ты узнал, что часы остановились?» или«…что краска не высохла?»

Если слово «рассказ» понимать в расширительном смысле, то об одном и том же предмете возможны два или двадцать рассказов совершенно разного рода, причем каждый из них может быть подкреплен лучшими из возможных доводов в пользу рассказов этого рода. И все же представляется, что иногда принятие одного из этих рассказов требует признания полной никчемности по крайней мере одного из остальных — и не просто как лишенного ценности рассказа этого типа, а как лишенного ценности типа рассказа. Даже безупречная в своем роде репутация такого рассказа не делает его стоящим, поскольку лишен ценности (worthless) сам его тип.

Теперь, чтобы выявить еще кое-какие важные моменты, я хочу проиллюстрировать понятие тяжбы между теориями или учениями еще одним хорошо известным примером. В восемнадцатом и, вновь, в девятнадцатом столетии впечатляющее развитие науки, казалось, предполагало отступление религии. Механика, геология и биология поочередно толковались как вызов религиозной вере. Представлялось, что идет соревнование за призовое место, которое религия утратит, если оно будет выиграно наукой. Ретроспективно можно увидеть, что импульс, сообщенный философии в первой половине ХVIII и второй половине XIX столетия, в значительной мере определен серьезностью именно этих споров.

Первоначально заявленные претензии были просты. Теологи доказывали, что в физике Ньютона, геологии Лайеля или биологии Дарвина нет истины. Лидеры же новой науки соответственно доказывали, что нет ничего истинного в теологии. После одного-двух раундов обе стороны в определенных пунктах отступили. Теологи перестали защищать способ установления возраста Земли по епископу Эшеру и признали, что способ его определения, скажем, по Лайелю, в принципе верен. Исходя из теологических посылок, невозможно было дать ответы на геологические вопросы. С другой стороны, картины вроде предложенной биологом Т. X. Гексли — который представил человека шахматистом, играющим с невидимым противником, — стали рассматриваться как образец не хорошей (научной), а плохой (теологической) спекуляции. У этой картины не было и признака экспериментального основания. Она не была физической, химической или биологической гипотезой. В других же отношениях она сильно проигрывала в сравнении с христианской картиной. Она была не только безосновной, но и обесцененной,[33] тогда как христианская картина, каким бы ни было ее основание, не только не была обесцененной, но и учила различать то, что обесценено (лишено ценности) и что поистине ценно. Поначалу теологи не подозревали, что геологические или биологические вопросы не имеют непрерывной связи с вопросами теологии,[34] а многие ученые тоже еще не догадывались, что вопросы теологические не имеют непрерывной связи с вопросами геологии или биологии. Между их вопросами не было зримой или осязаемой перегородки. Предполагалось, что искушенность в одной области уже заключает в себе умение разбираться с проблемами в другой.