Изменить стиль страницы

В это время дома никого не бывало — она в своем отделе корпела над технологией какого-то грейдера, а Петька находился в садике. Я намеревался продать костюм, который надевал раз пять и который в связи с предстоящей поездкой потерял для меня всякое значение. В самом деле, зачем напрасно вводить в искушение моль во время моего отсутствия?

Открыл шкаф, костюма там не оказалось, впрочем, не оказалось еще двух-трех моих вещей, имеющих какую-то ценность. Спрятала? Ну, погоди же! Во мне закипел гнев. Тем хуже для тебя, — думал я, сильно мучимый желанием выпить. Значит, так ты со мной поступаешь. Ладно. Но ты ошибаешься, голуба, если считаешь, что мне можно безнаказанно наступать на хвост. И тут меня осенила мысль, от которой вначале вздрогнул. Потом подошел к столу, открыл шкатулку, взял из нее желтый кружочек и быстро вышел, уже искусственно подогревая в себе гнев, чтобы не дать пикнуть совести и не повернуть обратно.

Через пару часов мы с бывшим поэтом сидели в небольшом ресторанчике на берегу реки. Поэт горячо одобрял мое решение поехать на стройку. После второй стопки руки его перестали трястись, в глазах появился признак жизни, он с чувством продекламировал:

Любовь есть сон, а сон — одно мгновенье,
И рано ль, поздно ль пробуждение,
А должен наконец проснуться человек...

— Хорошие стихи: должен проснуться человек. Верно! — похвалил я, проникаясь к нему под действием нахлынувшей вдруг теплой волны дружеским чувством.

— Не мои, нет, — движением руки он словно бы отринул стихи от себя, — продукт гения!

— Все равно хороши. Давай еще по одной, а?

— Идет! А у меня, Миша, тоже есть кое-что, только ходу не дают. А почему зажимают? Издай мои стихи, так все наши поэты сразу мне по плечо окажутся, да-а! А тебя люблю, ты едешь писать историю делом. Слушай, давай вместе, а?

— Конечно! С таким как ты — милое дело, и вообще вдвоем всегда лучше, чем одному.

Мы обнялись и выпили на брудершафт. Еще через полчаса поэт, не в силах преодолеть приступ красноречия, восклицал:

— А ты — дрянь! Пропить у жены золотую медаль — это, прости, скотство... Все, что хочешь, но святыню...

Мои кулаки сжались.

— Милая девочка зубрила ночами: через любую точку плоскости проходит один, и только один перпендикуляр к данной прямой. Ха-ха-ха-ха!

Ресторанная прислуга пришла в движение. Маленький дебош грозил перерасти в большой скандал. Я уже был достаточно опытен по этой части и знал, что надо немедленно убираться. Бросил деньги на стол, улыбнулся, как мог, официантке:

— Извините, вышло недоразумение.

Поднял за ворот поэта и выволок на свежий воздух. Там я отбил ему охоту к критическому разбору моих семейных отношений, и он покорно побрел за мной. Уличная прохлада благотворно повлияла на него.

— За что ты меня так, а? — он подвигал рукою челюсть, — ведь это я — дрянь, — и заплакал: — Эх, Миша, я — настоящая дрянь и дерьмо. Думаешь, издадут мой сборник? Знаю, что нет, а признаться горько...

Мы помирились, наскребли еще на пару бутылок и отправились восвояси.

Все оказались «дома» и в том состоянии, когда до полного счастья не хватало чуть-чуть, поэтому наше появление с парой «пузырей» было встречено с восторгом.

Мне хотелось угостить этих людей. Они и сами не скупились и умели поставить ребром последнюю копейку, лишь бы она завелась в кармане. Они меня научили ни во что ставить деньги, если они не представляли собой эквивалент выпивки. Вообще, под хмелем я был страшным транжирой. Отчего?

Война захватила мое детство. В любой день и час я мог ответить утвердительно на вопрос: «Хочешь ли есть?» Тогда мы мечтали о хлебе как о высшем возможном благе. По всем канонам, если я не умер от голода, из меня должен был выйти бережливый и вполне порядочный с житейской точки зрения человек, но у пьющего свое мерило ценностей.

— Он едет завтра на Север, — сообщил обо мне поэт. Мое решение было воспринято самым доброжелательным образом.

Меня поздравили от души. Все приободрились, словно мое решение как-то влияло и на их жизни.

— Им, букварям, доказываю, что хозрасчет на данном этапе производства — абсурд, — возобновил свой разговор экономист, и учитель кивал ему головой, думая о чем-то своем.

Верилось в математические способности экономиста, В будущую книгу поэта, в диссертацию учителя и в себя. Завтра утром кое-какие формальности, скорый поезд — и прощай, прошлое.

Никуда я не уехал. Беспрерывное пьянство, жилище, не содержащее чистого воздуха, и, главное, бездеятельность начали перемалывать мое «чугунолитейное» здоровье. Минуты просветления случались все реже и реже.

Это мое бродяжничество, эта жалкая вольница были, разумеется, постыдны, но тогда я так не думал. Во-первых, потому, что все еще пьянство считал делом временным, только на сегодня, в крайнем случае на завтра, но эти сегодня-завтра складывались в долгие недели и месяцы; во-вторых, отвык постепенно от работы и, что хуже всего, безделье начинало нравиться.

Я опускался все ниже и ниже и перестал реагировать на мнение окружающих. Когда какая-нибудь, как казалось мне, благоразумная посредственность кидала вслед обидные слова, я думал: лучше захлебнуться водкой, чем морить окружающих скукой, какую распространяла эта посредственность, боящаяся более всего промочить ноги и застудить горло. Мне казалось, чрезмерное благоразумие всегда держало таких людей в обозе, и они не способны кинуться первыми в бой, рваться в штыковую атаку.

Окружение было нисколько не лучше меня. Все пьют, — думал я, видя перед собой только пьющих. Со временем я столько накуролесил, что угрызения совести и стыд не дали бы житья, если бы я не гасил их очередной попойкой.

Больничные койки, врачи-наркологи на время вырывали из беспросветного пьянства, вносили вспышку во тьму — я становился как бы нормальным человеком, а потом начиналось все сначала, усугубляя положение. Я шел, как и подобные мне, по нисходящей спирали, опускаясь с каждым витком ее все ниже и ниже, пока не оказался на самом дне.

Вот тут, на самой последней черте, когда некуда больше падать, пьющий вдруг осознает, что он такое есть, и положение ему кажется таким страшным, таким непоправимо трагическим и так парализует, что он теряет всякую надежду когда-нибудь подняться, выбраться из воронки и впадает — по крайней мере так было со мной — в паническое состояние. Это не паника здорового человека, который при всем смятении чувств все-таки пытается найти выход, — это тупой страх падающего в пропасть.

Сильный преодолевает трудности, для пьющего, лишенного силы воли, такой ход невозможен, и он озлобляется на окружающих, словно бы они виноваты в его несчастье — его друзья, родственники, прохожие; обижается на все человечество, вообще на жизнь. Обидчивая озлобленность иногда переходит в гнев, вспышки черной ярости, резко обостряет больное воображение, затмевает сознание.

Бедная мама столько выстрадала, наблюдая мое падение и не уставая находить причины для его оправдания. Она чувствовала мое бедственное состояние, понимала боль и муки, которыми мучился я. Сокрушалась по-прежнему, что я плохо ел, и выставляла припасенный втайне от отца стаканчик, чтобы я не лег на пустой желудок. Я привык к стаканчику и приспособился лукавить — мешал ложкой в тарелке, не приступая к еде, пока, скорбно качая головой, она не ставила допинг, без которого я уже не мог обойтись.

Однажды стаканчика у нее не оказалось. Я вернулся в том состоянии, когда алкоголь переставал действовать. Надвигалась бредовая кошмарная ночь, бесконечности которой до жути боялся. Я не брал в расчет никаких доводов и стал требовать.

— И хватит бы, Миша, пора одуматься, — робко возразила она, — и на человека-то не похож стал, ишь до чего довел себя.

Учить меня? Поздно, родимая!

— Давай! — я стукнул по столешнице кулаком так, что из тарелки выплеснулся суп на скатерть. Копившаяся целый день злость, как догоревший до взрывчатки бикфордов шнур, закончилась взрывом ярости. Наступило удушье. Не помня себя, стащил скатерть со стола, опрокинул стол и принялся крушить все, что попадало на пути. Приступ буйства продолжался с минуту, после чего я рухнул на пол и более ничего не помню.