Изменить стиль страницы

Дверь скрипнула. Слышу: «Феденька!» Я спиной к двери сидел. Повернулся неловко, костыль у стола стоял, зацепил его, он на пол свалился, как выстрелил. Руки она ко мне протянула, шагнула через него, голову мою обхватила, к груди прижала, целует, а на шею мне слезы капают. Тут и мне тоже словно в глаза песку надуло… Высвободился из ее рук, говорю: «Ну что ты, Люба. Все нормально, только нога вот…» Глаза у нее еще плачут, а губы уже улыбаются. «Эх, Федя, Федя! — говорит. — Неужели я такая глупая, чтобы из твоего письма ничего не понять. Как прочитала, что домой приедешь, сердцем поняла: неладно с тобой — здоровых-то сейчас домой не отпускают».

Обнял ее и говорю: «Люба, я не один приехал». — «Как не один? А с кем же?» Я посмотрел вокруг — не видно Саши. Говорю ей: «Наверно, в кухню забрел». Сходила она туда и вернулась с ним на руках. Спрашивает: «Кто это?» — «Как кто? Саша это!» — «Чей он?» — «Да я же тебе писал, Люба!» А она смотрит на меня и, вижу, ничего не понимает. Спрашиваю: «Ты из госпиталя от меня два письма получила?» — «Нет, только одно, в котором ты писал, что в ногу ранен».

Усадил ее рядом с собой и рассказал все про Сашу. Думал, она на меня все слезы истратила, но, пока рассказывал, немало их и на его долю досталось.

Потом искупала мальца, переодела в чистое белье, что после Гришутки осталось, накормила, приготовила постель и уложила. Он, видно, здорово намучился за день и скоро уснул.

А мы с Любой еще долго сидели и разговаривали: было о чем поговорить нам в тот вечер. Саша во сне носиком тихонько посвистывает. Она нет-нет, да и встанет, подойдет к кроватке: то посмотрит на него, то одеяло поправит. Потом ко мне подсела и говорит: «Федя, а мне кажется, что он на Гришутку нашего похож». — «Потому я его и привез с собой», — отвечаю, а сам улыбаюсь…

Потихоньку все у нас наладилось. Из деревни мы вскоре уехали, поселились в городе. Конечно, дело в колхозе мне нашлось бы, хотя плотничать, как прежде, я уже не не мог, но решили мы с женой уехать: не хотелось нам, чтобы Саша узнал, что он нам не родной сын, а приемный. Устроился я в городе на обувную фабрику. Мало-помалу наловчился солдатскую обувку шить, и наверно, не одна пара моих сапог до Берлина дотопала.

…Война кончилась. Годы, будто ветер, пролетели. Кажется, и не заметили, как наш Саша вырос и в школу пошел. Занимался он хорошо, учителя нахваливали, из класса в класс переходил с одними пятерками да четверками.

Доучился он так до десятого класса. Парень крепкий, уж и ростом повыше меня стал. За что ни возьмусь по хозяйству — норовит отобрать: отдыхай, мол, отец, сам все сделаю. Посмотришь на него — сердце радуется. Но однажды кончилась эта спокойная жизнь…

Лежу как-то на диване, читаю газету. И попалось мне на глаза одно объявление. Многие после войны в те годы родных и близких разыскивали, да и по сей день еще ищут. Частенько печатали такие объявления и в нашей областной газете. Больше местные печатали, но иногда и издалека присылали: ведь сколько людей в войну друг друга растеряли, а как узнаешь, кого куда занесло?.. Это было из Смоленской области, как раз из тех мест, где меня ранило. Прочитал я его, и как кто поленом по голове ударил. Разыскивает человек жену и сына. Написано, уехали они из своего села в августе сорок первого, хотели добраться к знакомым в Горьковскую область, но туда не приехали — пропали. Женщина — Куликова Екатерина Степановна, двадцати девяти лет; ребенок — Куликов Саша, двух с половиной лет. И приметы указываются. У ребенка волосы светло-русые, глаза карие, на переносице небольшой шрам наискосок… Как дочитал я до этого, руки дрогнули: был у Саши такой шрам. Еще когда я с ним из госпиталя приехал, жена сразу его заметила и сказала, что, видно, сильно он где-то ударился.

Свернул я эту газету и в карман сунул, чтоб никому на глаза не попалась…

Вечером Саша в клуб ушел. Сел я к столу, жену позвал и рядом посадил. «Плохо дело, Люба, — говорю, — понимаешь, отец Сашин отыскался». Она пальцами виски сжала, побелела вся. «Да как же так, Федя, столько лет? Да где он?.. Что делать-то, Федя?! — заплакала. — Не отдам, ни за что не отдам!» Я ей воды принес, успокоилась немного. Говорю: «Ну что ты раньше времени убиваешься? Никто его пока не отбирает». — «Где же он, отец-то?» — «В Смоленской области». Вынул из кармана газету, развернул и ей подал. Она прочитала. Спрашиваю: «Что делать будем, Люба?» — «Сожги газету эту, Федя, родной! Не было ее будто, и на глаза она нам с тобой никогда не попадалась! А, Федя?»

Признаться, у меня самого, еще раньше, когда все это прочитал, такая же мысль в голове мелькнула.

Скомкал я газету, сунул в печку и спички достал…

В дверь купе постучали. Заглянула проводница с билетом в руке.

— Кто здесь до Миасса?

— Я до Миасса, — сказал Федор Иванович.

— Готовьтесь, через полчаса прибываем.

Она отдала Федору Ивановичу билет и ушла.

Он поднял полку, достал из ящика небольшой старый чемодан с металлическими уголками и поставил его на пол. Потом аккуратно свернул билет и не спеша положил в карман висевшего на крючке плаща, поднял лежавшую под столиком палку с причудливо изогнутой, видимо, самодельной ручкой.

— Ну, вот и порядок, — сказал он. — Как пионер, — всегда готов!

С верхней полки вдруг свесилась лохматая голова и спросила хриплым голосом:

— Так что же, папаша, значит, сжег ты ту газетку?

Мы с Федором Ивановичем удивленно переглянулись, застигнутые врасплох столь неожиданным появлением еще одного слушателя, и ни он, ни я не смогли сдержать улыбки.

— Извините, — сказал Федор Иванович. — Я, наверно, громко заговорил и разбудил вас?

— Надо бы разбудить пораньше, — недовольно сказала голова. — А то я только с того момента слушаю, как война кончилась.

Голова исчезла, затем с полки свесились ноги, и на пол спрыгнул молодой еще мужчина, незавидного роста, но удивительно могучего сложения. Во всей его кряжистой фигуре, в широко, по-моряцки, расставленных ногах и не по росту больших, крепких руках чувствовалась незаурядная, какая-то цепкая, ухватистая сила.

— Я вообще-то страшный охотник до разных рассказов. Меня медом не корми — дай послушать! — доверительно сказал он. — Вот только раньше-то что было, до того, то есть, как война кончилась, я не слыхал, а потому мне не все понятно. Может, папаша, растолкуешь коротенько, что к чему? А то я больше уснуть не смогу, я уж свою натуру знаю!

Федор Иванович засмеялся.

— Назад возвращаться да по сказанным словам топтаться — хуже нет.

— Ну чем хоть кончилось-то? — спросил «страшный охотник до разных рассказов».

Федор Иванович глянул на часы.

— Время есть. Раз уж начал, надо кончать… Нет, дорогой товарищ, не сжег я ту газетку. Да хотя бы и сжег, что толку? Все то объявление, до последнего слова, мне в сердце врезалось, а сердце в печке не сожжешь. Думаю: а что, если с моим Гришуткой, будь он жив, то же самое случилось бы, и пропали они с Любой? Каково это отцовскому сердцу, легко?

Обнял жену и говорю: «Как же мы с тобой после этого Саше в глаза смотреть будем? Как эту муку в себе через всю жизнь потащим, Люба?» — «Что же делать, Федя?» — «Саша уже не маленький, — говорю, — школу кончает. Воспитали мы его не хуже родных отца, матери. К подолу ты его на всю жизнь все равно не привяжешь: вой, сама вчера слыхала, что после школы в военное училище поступать хочет. Словом, парень взрослый, сам уже может решить, что и как… Написать надо этому человеку и Саше все рассказать, иначе не будет у нас в душе покоя до самой смерти. А совесть у нас перед ними чистая».

Поговорили так, поплакала она, но все же согласилась…

Этим же вечером написал я Куликову письмо. Так, мол, и так, прочитали мы в газете ваше объявление и можем кое-что сообщить о судьбе разыскиваемых вами жены и сына…

На другой день хотел я все рассказать Саше, но Люба попросила: «Не тревожь ты его пока, Федя! Успеется еще, зачем так сразу?»