Изменить стиль страницы

— Вполне возможна, дон Лотарио, что он не умел проявлять своих чувств, вернее, не умеет... мы говорим о нем так, словно он уже умер...

— Верно, Мануэль, ты то поешь за здравие, то за упокой... — изрек Браулио.

— Вряд ли такой благоразумный человек, как доктор Антонио, мог уехать куда-нибудь, никого не предупредив, — сказал Плиний. — И меня это настораживает!

— Меня тоже, — согласился дон Лотарио. — Невольно начинаешь думать, что его убили или похитили.

— Похитили, дон Лотарио? Человека, который вел праведный образ жизни, не занимался политикой и был лишен всяких страстей?

— А если бы даже он занимался политикой, то в нашем городишке никто никого не убивал и не похищал испокон веку.

— Вам не приходит в голову, Браулио и дон Лотарио, — вы ведь дружили с ним, — что тут может быть замешана какая-нибудь любовная интрижка?

— Нет, не думаю. Трудно поверить, Мануэль, но дон Антонио всегда сторонился женщин и, по-моему, боялся их не меньше политики. Уединенная жизнь холостяка и врачебная практика — вот его удел. Разумеется, он мог мечтать о них, но об этом никому, кроме него, не известно... — Дон Лотарио смолк на мгновение, а затем продолжал: — Ни толстый, ни худой, ни блондин, ни брюнет, ни красавец, ни урод, он был средний во всем, кроме своего удивительного умения ставить диагнозы больным, всегда сохранять благоразумие и быть сдержанным. Лишь две веснушки вызывающе красовались у него на носу.

— Ну, положим, не две, а больше, — уточнил Плиний.

— Я говорю о самых заметных. Дон Антонио не мог находиться в обществе людей больше часа. И если болтовня затягивалась, будь то на похоронах, свадьбе или во время врачебного консилиума, становился рассеянным и уединялся... Его нередко можно было увидеть одного, в сторонке... — заключил дон Лотарио.

— Как мало мы знаем о человеке! — воскликнул вдруг Браулио. — Воистину, чужая душа — потемки! Мы судим о человеке лишь по выражению его лица или по его поступкам.

— И по словам, Браулио.

— Слова, Мануэль, почти всегда служат нам мостиком для общения. С детства нас научили говорить одни и те же слова, и мало кто употребляет какие-то свои, особенные. С самого рождения в нас вдалбливают значение этих слов, учат произносить их, а потом мы повторяем их ежеминутно. Нас научили придавать лицу определенное выражение, здороваться, смотреть, смеяться в каждом отдельном случае по-разному. Лишь очень немногие говорят то, что думают и чувствуют... Да, так я вот к чему: мы до такой степени углубились в себя, обособились, что в момент смерти никто не знает нашей подлинной сущности. Именно поэтому наша попытка проанализировать, каков же дон Антонио на самом деле, привела к тому, что мы знаем о нем лишь несколько деталей, которые мало что говорят о его подлинных качествах; это лишь чисто внешние признаки, по которым мы о нем судим... Если бы в минуту смерти гримаса навсегда застывшего лица отражала бы нашу суть, было бы удивительно легко познать ближнего, определить, каков он на самом деле. Но черт подери! Свою истинную суть мы уносим в могилу.

— Согласен, Браулио, но, откровенно говоря, мало кто из нас, простых смертных, обладает достоинствами, о которых стоит сожалеть.

— Конечно, Мануэль, но я имею в виду не скрытые, врожденные способности человека, а самые обычные, пусть даже заурядные черты его характера. Пояснить? Я убежден, например, что дон Антонио такой же, как и миллионы других людей. И такой же врач, каких тысячи. Но у него есть свои отличительные черты характера, а вот о них-то мы ничего не знаем. В каждом из нас смешались гены многих людей: отца, матери, деда, бабки, прадеда, прабабки, прапрадеда, прапрабабки и так далее... Смешалось такое количество достоинств и недостатков, что в них невозможно разобраться.

— Разве что с помощью интуиции и проницательности.

— Да, дон Лотарио. Но это слишком долгий путь и не такой уж простой. Человек замыкается в себе, уединяется в своем доме, словно улитка в раковине, он живет своей жизнью, занят своим трудом, всегда скрывает свое истинное лицо, придает ему то выражение, какое принято иметь в обществе.

— Но мы опять уклонились от главной темы. Как ты считаешь, Браулио, дон Антонио мог покончить с собой?

— Кто знает? Во всяком случае, самоубийца обычно оставляет перед смертью хотя бы маленькую записку. Ведь он собирается проделать смертельный трюк и должен завершить его успешно, а потому продумывает каждую деталь до мельчайших подробностей.

— Ты слишком все упрощаешь. Так нельзя.

— Но иначе, Мануэль, мы окончательно увязнем. Согласись, если дон Антонио был способен убить себя, не оставив перед смертью хотя бы записки, то он личность уникальная, и нам не дано его понять.

— Так ты думаешь, Браулио, его убили?

— Во всяком случае, нормальный человек этого сделать не мог. Но если он такой же сумасшедший, как губернатор, который запретил тебе заниматься расследованием уголовных дел, то не исключено.

— А может быть, его кто-то убил в состоянии аффекта или депрессии, сам не отдавая отчета своим поступкам?

— Вполне вероятно. Мануэль, но тогда этот человек очень примитивен и жесток.

Плиний опустил голову, вперив взгляд в каменные плиты пола. Наконец он устало произнес:

— Больше ничего придумать не могу.

— И напрасно, Мануэль. Люди вслух говорят совсем не то, что думают и чувствуют. Мне странно, что ты, который всегда одерживает верх благодаря своей интуиции, на сей раз выдвигаешь столь рациональные версии, — сказал Браулио.

— Интуиция, о которой ты только что упомянул, всего-навсего способность сознания угадывать истину, основываясь на уже имеющихся у тебя опыте и фактических данных.

— Браво, Мануэль! Здорово сказано! — восторженно воскликнул дон Лотарио.

— Чтобы найти верный путь расследования, надо изучить всевозможные пути и безошибочно избрать самый правильный из них, даже если им окажется незаметная тропинка... Разве не так? — заключил Плиний, с удовлетворением глядя на дона Лотарио своими проницательными глазами.

— Вот теперь ты угодил в самую точку... Не часто доводится мне слышать твое красноречие, обычно ты предпочитаешь отмалчиваться и размышлять про себя, — сказал Браулио.

— Ты хоть и философ, а совсем не знаешь Мануэля.

— А вы, дон Лотарио, всегда бросаетесь на защиту комиссара, едва о нем заходит речь.

— Да будет тебе известно, Браулио, мое красноречие — пользуюсь твоим выражением — вызвано тем, что я не знаю, с какого боку подступиться к этому делу. А любое запутанное дело вынуждает меня либо пускаться в разглагольствования, либо злиться.

— Выходит, сеньоры, все, что здесь так красиво говорилось о путях расследования, не более чем пустые слова? — спросил Браулио.

— Наша жизнь — запутанный клубок. И даже ты, Браулио, не способен его распутать, — ответил Плиний.

— Пожалуй, это самая толковая мысль, высказанная за весь вечер. Да, друзья, жизнь непостижима, сколько бы мы ни пытались в ней разобраться, — изрек Браулио.

 

Без четверти три болтовня друзей заметно поутихла. Плиний взглянул на свои наручные часы и сказал:

— Хватит чесать языки. Пора ехать.

Трое друзей направились к машине.

Прикладбищенские улицы выглядели совершенно пустынными. И на Кампо де Криптана, по которой они поехали, тоже не было видно ни одного автомобиля или какого-либо другого транспорта. Всю дорогу друзья молчали. Наконец дон Лотарио остановил машину на углу квартала, рядом с домом, в котором жил пропавший дон Антонио.

Прежде чем выйти из машины, они огляделись по сторонам, чтобы как следует убедиться в том, что их никто не видит. И устремились к подъезду. Сквозь дверные стекла парадного виднелся привратник Блас: он спал, притулившись к столу, который стоял возле почтовых ящиков. Плиний постучал в дверь согнутыми пальцами. Блас вздрогнул, словно его ужалили, и вскочил, протирая глаза.

— Одолел сон?

— Да, Мануэль.

В берете, в серой рубашке, в неподпоясанных вельветовых брюках, он скорее походил на крестьянина, чем на привратника.