Изменить стиль страницы

Они ушли с ярмарочной площади.

— Взгляни же, — вымолвил он, вдруг став красноречивым и поэтичным, — взгляни, смотри же на эту звезду, Венеру, звезду сияющую, звезду любви и чаяний, смотри же на нее. Тот, у кого в душе, несмотря на все горести и невзгоды, несмотря на жестокую борьбу, нет этой звезды, — тот мертв, и пусть он достанется псам.

Она, целуя его руки в знак того, что готова стать его рабыней, ждала других слов, понадежней, ждала обещания жениться, как всегда ждут его и девушки из народа, и все девушки мира от тех, кто признается им в любви.

— Ты одна не останешься, и та самая рука, которую ты держишь…

Не договорив, он стал целовать ее.

Она, продолжая целовать его руку, чувствовала себя почти счастливой; однако никогда не покидающая женщин мысль, напоминающая о легкомыслии и грубости мужчины, помешали ей обрадоваться тому, как заколотилось, взывая к любви, ее сердце.

С деревенской равнины донеслись до них опьяняющие ароматы цветущего хлебного поля.

— Я устала, — сказала она.

Они зашли в садик, один из тех, что окружали пруд, сад, обсаженный деревцами и кустарниками и состоявший из зеленых беседок, разделенных лишь низенькими оградками. Там, на скамейках, в ниспадавшем с небес и отражавшемся в водах смутном сиянии, ясно различили они силуэты обнявшихся влюбленных пар. Стояла такая тишина, словно в саду не было ни души. Мальчик в белых одеждах, бесшумно бродивший меж беседок, как призрак, светился во мраке.

Двое людей, соединенных счастием, угадывали и размолвки, и ревность, и горести, и поцелуи, подаренные под покровом тьмы.

Сколько же их тут было, этих любовников, алкавших счастья и обретших его в этом темном уединенье, в безмолвии ночи! Снаружи шелестела листва, тихонько жужжали цикады, квакали лягушки, шипели жабы. Иногда до них долетал звук тяжелых шагов дальнего прохожего и голос какого-нибудь пьяного грубияна, напевавшего непристойные куплеты, от которых Розье заливалась краской. Он негодовал. Они любили друг друга прекрасной, нежной и большой любовью, с самым неистовым пылом. Они сидели, глядя в глаза друг другу в бледном свете серой и жаркой летней ночи, держась за руки, прижимаясь губами к губам, она — у него на коленях.

Жар земли, жар неба, умиротворенность деревьев, склонивших сонные листья, разожгли в них любовный огонь. Все вокруг перестало существовать для них — остались только нежность, ласки, добро! Отвратительный мир с его каждодневной борьбой за существование исчез. Их опьянили звуки ночи любви, ароматы зреющих хлебов, все голоса, все вздохи природы.

И вот больше ничего не осталось, только одиночество, отверженность, зависть! Ничего нет, даже ребенка отобрал чужой; и тот, кого она так любила, теперь только пыльный скелет на краю кладбища; ничего, одно опустошение, страшное опустошение и мучительный вид счастья человека ей ненавистного!

Ну нет, с этим пора кончать. Розье хотела быть счастливой, любимой, обласканной дочерью, всегда быть с ней, только с ней, без «этого негодяя» мужа, в собственном доме, который она, если надо, превратит в золотой дворец, только бы заполучить Маргериту обратно.

Часть третья

I

Наступил сентябрь, месяц влюбленных, мечтателей, поэтов, художников; месяц нежных полутонов, когда яркое и сверкающее лето уходит, и на смену уже торопится пышная, плодородная, задумчивая, туманная осень. Деревья, быстро распускающиеся и рано увядающие, уже роняют на дорогу порыжевшие листья; живописней становится игра солнечных лучей в громоздящихся тучах, по вечерам сливающихся в одну густую массу, темнеющую на горизонте. Во всей природе — странный покой и как будто предчувствие какой-то бесслезной печали, что вот-вот овладеет ею. Жемчужными гагатовыми гроздьями блестят на кустах черные ягоды ежевики, и можно разглядеть оголившиеся длинные змеистые стебли. От уже прохладного ночного ветерка пожелтели края всех листьев. Плоды свеклы с ботвой, орошенные утренней росою, тянут из-под земли, к бледному солнцу, побагровевшие и погрузневшие корни. Кажется, и люди, и птицы, растения и вся природа понимают, что жизнь напитала своим живительным соком все, что могла, следуя законам, управляющим ею, и что наступает миг, когда источник ее, видимо, иссякающий, уже не так щедро будет питать растительный убор заснувшей земли.

Поль, Маргерита, даже и Сиска, вплоть до птиц в клетках — все чувствовали это меланхолическое дыхание осени.

У Розье в голове бродили иные мысли, личные, тщеславные и злонравные.

Сколько уж дней она только и талдычила что о господах «комильфо», обществе «комильфо», манерах «комильфо».

Она, привыкшая сама, засучив рукава, стирать, драить мебель, своими руками мыть в кипятке посуду, не боясь, что загрубеют пальцы, — теперь добрую половину дней проводила за притираниями, особенно полюбив миндальную пасту, мыло из Жокей-клуба и другие косметические средства с греческими названиями, переделанными на французский лад, этикетка на которых обещала придать коже или сохранить ей «свежесть и несравненную бархатистость».

Вот уж сколько дней портнихи, модистки, башмачники гуськом все носили и носили в замок, как величала дом Розье, всевозможные платья, нижние юбки, головные уборы, шляпки и ботинки.

Она слушала советы поставщиков, людей с репутацией и со вкусом, и вот очень скоро стала одеваться с такой изысканностью, что издалека ее вполне можно было принять за настоящую светскую даму.

Маргерита, изумленная происшедшей в ней переменой, подумала по простоте душевной, что Розье, позавидовавшая скромной элегантности ее туалета, решила не подражать ей, а раздавить ее величием собственной роскоши. Она вся светилась от радости, что с ее матерью такое произошло. Поль, не приходившийся Розье сыном и обходительный с нею из уважения к ее возрасту и полу, тем не менее уловил в этакой перемене нечто, заставившее его призадуматься. Он подметил, что питали ее три чувства: жестокое и плохо скрытое удовлетворение; ожившая ненависть к нему, ненависть кошки, поджавшей бархатные лапки в ожидании, когда можно будет показать когти; и нелепое, все возраставшее тщеславие, не имевшее границ.

Первым деянием Розье, превратившейся в светскую даму, было с грубой жестокостью услать Сиску трапезничать на кухню. Бедная девушка спустилась туда с сокрушенным сердцем и весь тот день так там и просидела, выходя лишь для того, чтоб осведомиться, не нужно ли чего Розье. Ей было отвечено, что, когда она понадобится, — ее ПОЗОВУТ.

Однажды с улицы позвонил в дверь маленький человечек. Выглядел он нескладно, этаким молодым мудрилой, архивной крысой, которой уготована неопрятная старость. Держался он и насмешливо, и в то же время угодливо. Смерив взглядом служанку, он повелительно спросил, проживает ли мадам баронесса Серваэс ван Штеенландт в этом замке. Он сделал особенное ударение на последнем слове. Служанка отвечала, что тут, в деревенском доме, действительно проживает старая женщина по имени Розье, вдова Серваэс, урожденная ван Штеенландт, может, она и баронесса, раз уж мсье так говорит.

Отворив калитку, она проводила взглядом маленького человечка, устремившегося вперед по аллеям, усеянным ракушками, окаймлявшими лужайку и хрустевшими под его тяжелыми башмаками. Она не преминула иронически восхититься про себя и изяществом его фигуры, и высоко посаженной шляпой, напоминавшей маяк в Остендском море, слишком крупной головой и непомерно вытянутым туловищем, бесхребетной спиной, привыкшей кланяться, широкими ляжками и крупом, грузным как у кобылы, а также жирными кривыми ногами и плоскостопием.

Он представился, сказав, что его зовут Буффар, и прошел в апартаменты Розье, приветственно помахав столу, шкафам, камину, картинам и, наконец, — мадам Серваэс ван Штеенландт, на которую уставился ласковым и лукавым взглядом.

— Присаживайтесь, мсье, — с достоинством сказала Розье, помахав ему жестом, который пыжился казаться высокомерным, но был всего лишь смешным.