Разрешения просили не кавалеры орденов, а служащие при дворе лица. Екатерина Романовна являлась статс-дамой. 28 июня, в годовщину восшествия Екатерины II на престол, княгиня приехала в Петергоф на празднование, чего не осмеливалась делать уже несколько лет. Сохранился приказ Екатерины II кавалергардам, стоявшим на часах. Через их пост могли пройти только 122 человека, Дашкова названа в конце списка — 109-й — с разрешением бывать лишь на балах и концертах{546}. Поэтому камер-фурьерский журнал не отметил ее присутствия на благодарственном молебне, а затем при пожаловании к руке. Она возникла, как чертик из табакерки, уже на балу, где принимали более широкий круг гостей. И очень обдуманно встала возле иностранных министров. Для разговора требовались свидетели.
«Императрица подошла к ним и, между прочим, заговорила и со мной. Я… боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать». Едва Екатерина II двинулась дальше обходить гостей, как княгиня послала передать Панину, чтобы тот готовил ее паспорт. «План мой удался», — с гордостью заключала путешественница.
Между тем триумф был далеко не полным. Одна из подруг обладала властью, другая — исключительно вольным, невоздержанным языком. И чем больше становилось могущество первой, тем охотнее верили второй. Кто победил? Тогда в Европе и позднее в России на многие события екатерининского царствования смотрели сквозь хрусталик дашковских высказываний. В Париже, в салоне мадам Жофрен, Рюльер уже читал рукопись своей книги о перевороте. Екатерина II считала, что дипломат рассказывал историю со слов Дашковой: «Ежели в этом труде замешана бой-баба с мозгом principess'ы, легко может там быть и ложь»{547}.
Появление в Европе живой достопримечательности должно было либо подтвердить, либо опровергнуть слухи. И вот здесь многое зависело от цены. В мемуарах есть фрагмент, ставящий комментаторов в тупик внешней нелогичностью поведения княгини. «За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря Кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера…
— Они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную сумму, а остальное возьмите себе»{548}.
Некоторые биографы сомневаются в широком жесте княгини, так не вяжущемся с ее практичностью. Других удивляет слово «смехотворная», ведь четыре тысячи рублей — сумма немалая. Уже в начале XIX века, когда цены значительно возрастут, а курс рубля заметно понизится, Дашкова посчитает достаточным выделить своей дочери Анастасии ровно столько же в качестве ежегодного содержания{549}.
Назвать присланные деньги «смехотворными» можно только в том случае, если ожидалось гораздо больше. За что? За молчание и скромное поведение. Возможно, Дашкова полагала, что императрица, несмотря на недовольство ее отъездом, оплатит заграничное путешествие. Но Екатерина II поступила иначе. Видимо, она была не вполне довольна разговорами княгини в Москве. Донесения иностранных дипломатов перлюстрировались, и слова Ширлея об Уложенной комиссии не могли понравиться государыне: «Нельзя не пожалеть русских, которые… в действительности находятся на очень далеком расстоянии от счастливого положения некоторых европейских народов», «благословленных конституционным правлением»; «было бы совершенно бесполезно доказывать им, что это собрание не имеет ровно никакого значения перед деспотическою властью государыни». Депутатам «предоставлены лишь такие привилегии, которыми бы не захотел воспользоваться ни один гражданин благоустроенного государства»{550}. В донесениях Ширлея так и слышится голос княгини[28]. Дипломат даже осмелился помянуть о регентстве: руководители переворота «вовсе не собирались возводить императрицу на престол. Они хотели только сделать ее регентшей при малолетнем сыне»{551}.
Перлюстрация этих депеш убедила Екатерину II, что единовременная целиковая выплата, как московские 20 тысяч, не гарантирует скромности княгини: получив пожалование, та считает себя свободной от обязательств.
Поэтому Екатерина II послала путешественнице не слишком крупную сумму. Аванс. Четыре тысячи могли восприниматься только как обещание на будущее. Если княгиня станет хорошо себя вести. И Дашкова очень хорошо себя вела за границей: не встречалась с неприятелями императрицы, избегала политики, не говорила того, что знала, и тем более того, что не знала. Словом, выданная сумма — пролог грядущих щедрот — привязала княгиню к милости государыни.
Недаром в Париже Рюльеру ставили в вину, что он описал не ту женщину, которая к ним приехала, и дипломат вынужден был оправдываться: «Испытав чувство рабства, она не осмеливается показать свое недовольство, но в ней сохранилась былая одержимость»{552}. Сломлена ли? Опалой ли? Екатерина любила опираться на сильные стороны сподвижников, но умела использовать и слабости. Она считала Дашкову «скупягой» и потому предложила денег.
«Внутреннее о себе восчувствование»
Рассказ о поездках Дашковой по Европе принято начинать словами княгини, относящимися ко временам юности: «Я думала, что у меня никогда не хватит мужества путешествовать, и полагала, что моя чувствительность и раздражительность моих нервов не вынесут бремени болезненных ощущений, уязвленного самолюбия и глубокой печали любящего свою родину сердца»{553}.
Так, уже заранее, до знакомства с миром, у молоденькой аристократки складывалось представление о том, что родина сильно пострадает от сравнения. При этом целый свет сужался до размеров Западной Европы — то есть просвещенных, богатых и сильных стран, которым Россия должна была соответствовать.
Справиться с «бременем болезненных ощущений, уязвленного самолюбия» помогла поездка в Киев, совершенная вместе с детьми в 1768 году. Дашкова увидела руины церквей, некогда покрытых драгоценными мозаиками. Спустилась в пещеры лавры, где почивали святые. Посетила Киево-Могилянскую академию, из века в век вскармливавшую образование. В древней столице Руси Екатерина Романовна нашла защиту от «глубокой печали любящего свою родину сердца» — увидела себя наследницей старой, сложной культуры. Осознала, что развитие ее народа было грубо прервано, оценила тяготы пути, который он прошел для возвращения в Европу. Задумалась: а стоило ли это возвращение принесенных жертв? Не был ли отказ от «варварства» отказом от себя?
Княгине захотелось, чтобы к ее родине относились с уважением, и она начала деятельный поиск основ для этого уважения. Не замечая, что сам такой поиск свидетельствует о неуверенности. «В монастырях хранятся великолепные картины… Эти фрески необыкновенно красивы и написаны, вероятно, великими художниками… Наука проникла в Киев из Греции задолго до ее появления у некоторых европейских народов, с такой готовностью называющих русских варварами. Философия Ньютона преподавалась в этих школах, в то время как католическое духовенство запрещало ее во Франции»{554}.
Позднее, во время второго путешествия, Дашковой доведется спорить с австрийским канцлером В.А. Кауницем о Петре Великом. Ее запальчивость не будет знать границ: «Наши историки оставили больше документов, чем вся остальная Европа, вместе взятая. Еще четыреста лет тому назад Батыем были разорены церкви, покрытые мозаиками…
28
Депеши Ширлея несут заметный отпечаток общения с Дашковой. Например, его описание нерешительности Панина перед переворотом 1762 года почти дословно совпадает с «Записками» княгини. «Знающие графа Панина уверены, что сам по себе он не способен на рискованные дела, — писал дипломат 31 июля 1768 года. — Друзьям его столь хорошо сие известно, что, когда княгиня Дашкова впервые открыла ему замысел низложить императора, она почла уместным уверить его о полной к сему готовности и присовокупила, что буде из трусости он выдаст ее, то выкажет себя недостойным доверия императрицы».