Изменить стиль страницы

— Запускаем правый!

— Правый, — подтвердил я и подумал, что, как только прилетим в Адлер, поговорю с Татьяной серьезно, времени там будет достаточно: целые сутки. Не было сомнения, что Рогачев заинтересовал ее чем-то, не зря же она взглянула на меня насмешливо. Может, решила просто подразнить? Возможно, только время не совсем подходящее. И тут мне пришло в голову, что Татьяна стала совсем другой, отказывается от встреч, говорит, что устает в рейсах. Однажды и вовсе не пришла. Я тогда испугался, подумал, что произошло что-то серьезное, помчался к ней домой, но не застал.

До взлета я в какой-то степени свободен, потому что пилоты ведут связь с диспетчерами, а после мне достанется и навигация, и связь, и грозы, и встречные самолеты. Когда мы наберем тысячи три, они отдадут мне и управление, чтобы не двигать лишний раз рукой, подворачивая самолет на нужный курс. Не то что выйти из кабины, но и оглянуться будет некогда, а к тому же если что упустил на земле, то в воздухе вряд ли вспомню... Из опыта я знал, что, когда выбит из колеи, надо прежде всего обращать внимание на мелочи. Бывает, что катастрофы — и авиационные и жизненные — происходят из-за них: крупное всегда на виду, а на мелочи не обращают внимания, хотя подчас именно они и определяют судьбу.

Я оглядел приборы: все включено, и все, как говорит Саныч, фурыкает. На столе перед глазами лежит рассчитанный план полета, под правой рукой — навигационная линейка. Карта брошена на остекление кабины... Вроде бы все в норме. Мы уже вырулили на полосу, прогрели двигатели, и Рогачев дал им взлетный режим. Они взвыли на протяжной ноте, самолет задрожал, будто бы от нетерпения, но Рогачев держал его на тормозах.

Мне не видно, но я без труда представляю, как он оглядывает приборы, взглядывает на Саныча и — через секунду короткое: «Взлетаем!» Это значит, он внутренне собрался и готов ко всему... Удивительны эти две секунды, когда получено добро диспетчера, когда самолет дрожит, но еще не движется, когда ты на земле, но мысль твоя улетела вперед. Кажется, именно в эти секунды испытываешь неведомое чувство свободы и отрешенности от всего, что остается на земле; ты уже ни с кем не связан и никому не принадлежишь, даже себе. Возможно, это не больше чем иллюзии, кто знает, но с этими секундами не может сравниться даже сам полет. Наверное, что-то подобное приходит и Рогачеву, поэтому он медлит... Нет, не так: здесь-то он не может ни продлить время, ни укоротить его — все выверено до десятых долей, хотя, конечно, их никто не учитывает. Мне приходилось видеть в работе многих пилотов, и редко кто из них умеет так выдержать самолет на полосе, послушать движки, почувствовать, что экипаж готов, собраться и отпустить тормоза. У Рогачева это получается отменно...

— Взлетаем! — сказал Рогачев, отрывая меня от мыслей о нем, и самолет тронулся с места, медленно побежал, затем все быстрее, и вскоре дрогнул указатель скорости. И пока она достигает ста километров, когда мне надо будет начинать ее отсчет, я успеваю подумать, что в неприметном с виду Рогачеве таится непонятная сила и власть над людьми. Кажется, весь он создан для этой власти: и сильные, похожие на клещи руки, и лобастая голова, подбородок, правда, маленький, но челюсти мощные, с крутыми желваками. Длинный нос выдается сильно вперед, губы вытянуты, и кажется, он постоянно к чему-то принюхивается.

В отряде почти в один голос говорят о его скупости, о странностях, об упорстве, с которым он чего-нибудь добивается, о том, что с ним мало кто хочет работать. Все это так, но как только мы чего-то не понимаем, так сразу же приклеиваем ярлык, избавляясь от необходимости думать. Рассказывают, как он выступил на совете командиров. Там решался вопрос — достоин ли пилот Семенов награждения: чистая формальность, если учесть, что Семенов женат на дочери одного нашего инспектора.

Но тут встал Рогачев и сказал, что не понимает, отчего это награждают Семенова, а не его, и добавил, что готов доказать любому правомерность своих слов И перечислил, когда Семенов выкатывался с полосы, когда не вышел на работу после отпуска, когда не сдал экзамен по приборам. Рогачев оперировал фактами, и в зале многим стало не по себе, поскольку на совете командиров ничего подобного не было и быть не должно. Первым пришел в себя Петушок и на правах командира отряда напомнил Рогачеву о скромности, сказал о безопасности полетов и заговорил о Семенове. Вывод его был неожиданным: и побитые фонари на полосе, и выкатывание с бетона как раз и подтверждают высокое мастерство пилота Семенова. Все облегченно вздохнули, зашевелились, а кто-то бросил в упрек Рогачеву: «Вот именно!» Петушок взглянул на Рогачева и, наверное, подумал, что появился еще один правдоискатель. Напрасно, Рогачев просто дал понять, что не следует обходить и его, хотя он женат и не на дочери инспектора. О справедливости, бывает, говорят многие, и часто только потому, что им чего-то не дали; стоит исправить такой просчет, как они затягивают совсем другую песню. Но все же после этого случая можно было услышать, что Рогачев человек справедливый.

Мало кто знает о его цепкой памяти: однажды он рассказал мне состав черного лака, когда мы, поджидая служебный автобус, стояли у свежевыкрашенной стены. Возможно, он мысленно перелистывал страницы «Науки и жизни» или же каких-то иных журналов? Даже если это так, то памяти его только позавидуешь. Он помнит решительно все: случайную фразу, сказанную давно на разборе, номер дома сапожной мастерской, в которой побывал однажды. Помнит телефон роддома, в котором его жена Глаша лежала семь лет назад. Я не поверил, заглянул в справочник — точно. Спросил, зачем он держит в голове то, что наверняка никогда в жизни не пригодится.

«Пригодится!» — возразил он и пояснил, что запоминается это помимо его воли, и по тону было заметно, что он очень гордится собой.

Поневоле задумаешься.

Мы взлетели, пробили легкие облака и, продолжая набирать высоту, пошли на восток. На высоте июньское солнце становится нестерпимым, и в пилотской это сразу чувствуется. Остекление преломляет лучи и кидает на приборы щедрые блики.

— Пекло, а не работа, — недовольно проворчал Саныч, которому достается больше всех. — Загораешь правой щекой, скоро кожа слезет.

Рогачев повернул к нему голову, но ничего не сказал, и в кабине снова стало тихо. Какое-то время, пока мы не оторвались от облачности, по ней, подобно самолету сопровождения, скользила наша тень — четкий силуэт, обведенный радужным крутом. Довольно красиво и говорит, что облачность тонкая. Она — ровная и немного синяя — уходит далеко и кажется бесконечной.

Саныч снова что-то сказал, но я не расслышал. Впрочем, если бы что-то серьезное, он нажал бы кнопку внутренней связи. Но все же — что?.. В такие минуты меня спасает Тимофей Иванович, который сидит на своем кресле между пилотами; как зоркий страж, он неотрывно смотрит на приборы, усы, как пики, целятся в пилотов, но стоит только кому заговорить, как он сразу же поворачивается на голос, лицо его оживает, губы, брови, щеки двигаются. Сейчас он смотрит вправо, и на лице его смешанное чувство озабоченности и лукавства; возможно, такой бывает мимика человека, который закрывается от солнца газетой. Тимофей Иванович прищурил один глаз, скривил губы, и мне ясно, что Саныч никак не может продернуть газету за крепление форточки Но вдруг он улыбнулся: Саныч закончил это хлопотное дело.

— Теперь другой коленкор! — слышу его радостный голос, и в который раз мне приходит в голову, что без Тимофея Ивановича я не знал бы, чем заняты пилоты, а главное, жизнь нашего экипажа казалась бы мне совсем иной.

Можно сказать, я и не догадывался об этой жизни, поскольку из моей кабины видны только ноги пилотов — правая командира и левая Саныча, лицо бортмеханика и кусок двери. Вот и все, но это не так мало, как может показаться. Не говоря о лице Тимофея Ивановича, на котором своеобразно отпечатывается любое, самое мелкое событие, многое можно понять хотя бы по тому же пристукиванью ногой по педали. Рогачев стукнул дважды, и мне ясно, что сейчас он предложит мне взять управление.