Изменить стиль страницы

И у дома, в котором жил когда-то великий философ, тоже стоило остановиться. После этого посмотришь на молу в воду — ахнешь: колышется, убегает отражение собора, играют разноцветные окна, а бормотание волн похоже на органную музыку.

Но, наверное, самая большая сила у дома с высокой башней. Она ее испытала на себе лишь один раз и не уверена, что ей хотелось бы это повторить. Вечером однажды она собирала каштаны у дома с башней и, когда возвращалась с ними домой, обнаружила, посмотрев наверх, что купол неба опускается, сужается и вырисовываются в нем ветви, а на них большие шары, похожие на серебряные, елочные. И опускался купол до тех пор, пока она одна не оказалась под ним и до шаров можно было, казалось, достать рукой. А когда она пошла дальше, купол передвинулся с нею и сузился еще больше; шары разной величины уходили вверх на шевелящихся ветвях, делаясь ярче, мелодично позванивая. На минуту ей стало весело, она почувствовала себя помещенной у подножия большой елки, даже запахло хвоей. Но когда она побежала и елка побежала тоже, не отпуская от себя, сердце ее заколотилось, она закричала, и в тот же миг что-то развернулось над нею с шелестом шелка, уходя, улетая, и она увидела опять высокое, поразительно высокое небо с еле различимой серебряной пылью созвездий.

Потом Тревизан рассказал ей, что в доме с башней жил когда-то великий астроном, «умевший беседовать с ночным небом, — добавил старик, — как я с тобой».

Больше она никогда в этом месте не собирала каштанов.

А у домов поэта и философа стоять любила. Но сейчас, идя мимо, она даже не замедлила шагов. Ей не терпелось войти к Тревизану, заглянуть поглубже в тот янтарь.

Улица постепенно оживала — возвращались с моря после утреннего купания мужчины и женщины. Если бы не ожидание вечера, Лавинии при виде их захотелось бы, как это уже бывало не раз, стать быстрее тоже большой и такой же красивой, но сегодня сердце ее было занято музыкантами. Ее обогнал торопившийся к морю немой старик-мороженщик, уродливый, но ласковый. Он улыбнулся ей, как обычно, — Лавиния ни разу не видела его неулыбающимся, — и радостно показал головой на тарахтевшую по камням тележку. Лавиния, поблагодарив, отказалась от угощения, сегодня не имело над ней силы даже мороженое.

Жил Тревизан в самом старом, самом одряхлевшем на этой улице доме. В первом этаже помещалась его мастерская игрушек, куда, говорят, не заходил никогда ни один человек, за исключением старого чудака Браманте, мастера, делающего диковинные палки. Игрушки Тревизана рождались в большой тайне и тишине. И они были действительно особенными, ни на что не похожими. Он делал, нет, он их открывал в янтаре. Эти янтари можно было рассматривать часами. Самые интересные имели названия. Пять лет назад ко дню рождения Тревизан подарил ей янтарь «Андерсен». В нем на тихой желтой воде покачивалась легкая — ее держал зеленый лист — девочка. К ней выплывал лебедь, а через линзу можно было рассмотреть еще и угольно-черного, наблюдающего за девочкой издали трубочиста.

Тревизану носили камни янтаря, которые находили в лесных оврагах и на берегу моря. Он открывал в них легкие, как парусные корабли, города и сами парусные корабли, ночное небо в полнолуние, силуэт космического корабля и дарил, хитро наморщив лицо. А детям отлично была известна его хитрость. Когда он говорил: «Вот полюбуйся, пожалуйста, парусным кораблем», это надо было понимать: «Если ты терпелив и сумеешь поймать тот самый, единственный луч солнца, который войдет в этот янтарь, как ты возвращаешься вечером в собственный дом, то увидишь, чего никогда не ожидал!»

Может быть, Тревизан и полюбил ее особенно за то, что она умела ловить эти лучи. В янтаре «Андерсен» за девочкой, лебедем и трубочистом она увидела пожилого человека с гусиным пером в тонких пальцах. И пока жил в янтаре тот самый, единственный луч солнца, он что-то писал. Вечером она побежала к Тревизану и рассказала ему об этом. Долго-долго Тревизан сидел перед ней молча, торжественный, даже суровый; потом потребовал, чтобы она как можно подробнее рассказала о пожилом человеке, о выражении его лица и о том, часто ли он отрывался в задумчивости от бумаги, когда писал. Она рассказала, что видела, и Тревизан воскликнул с досадой: «Жаль, тебе не удалось разглядеть строк!» Она попыталась оправдаться: «Я побоялась пойти за линзой, можно было потерять луч». Тогда Тревизан обнял ее и пообещал, что будет ей дарить лучшие янтари. И не раз она после этого, поймав тот единственный луч солнца, который должен войти в янтарь, напоив его, до последнего зернышка, живым золотым соком, открывала в желтых сияющих камушках совершенно удивительные вещи. Тревизан растерянно улыбался, качая головой.

И вот однажды, поймав луч солнца, она увидела в янтаре, на поверхности которого четко вырисовывался силуэт коня («Возьми поверти», — хитро наморщив лицо, сунул ей его Тревизан), зарождающуюся в живом золоте голубизну, потом очертания людей в парадных голубых костюмах, медь труб… Увидела веселый морской оркестр, невольно подняла камень к уху и услышала музыку! В первый раз Тревизан ей не поверил. Голубизну и музыкантов он тоже видел, но расслышать музыку! Она услышала ее и на второй день, и на третий. На четвертый услышал и Тревизан. И тогда она сама потребовала от него: «Я хочу их увидеть и услышать!» — «Но ты же, — ответил он ей, поначалу не понимая ее, — их видишь и…» — «Нет, — перебила она его, — не в янтаре, а там, на улице!» — «Ты сошла с ума, Лавиния…» — ответил он ей тогда.

И вот, вот сегодня вечером…

Перед тем как войти в одряхлевший дом, первый этаж которого занимала мастерская игрушек, Лавиния постояла минуту, посмотрела и послушала. Мир не распадался на разноцветные ромбики, а музыка не доносилась издалека. Она решила, что Тревизан отдыхает наверху, в мансарде, быстро к нему поднялась и увидела, что он не один: у полукруглого окна сидел, опираясь большим подбородком на тяжелую палку с вырезанными на ней уродливыми мордами, чудак Браманте. Сам Тревизан, маленький, легкий, как мальчик, полулежал на широком диване, раскуривая трубку. Лавиния вежливо поздоровалась и тихо уселась в темпом углу мансарды.

— Мир стар, как твои янтари, — елозя подбородком по палке, говорил Браманте. Он даже не посмотрел на Лавинию.

— Космос молод, — ответил ему сердито Тревизан.

— Что ты видишь? — Браманте оторвал подбородок от палки и боднул им полукружье раскрытого окна мансарды.

— Я вижу осень, — быстро ответил Тревизан, улыбнувшись Лавинии.

— Ты видишь большую осень мира, — в тяжком раздумье уронил голову на палку Браманте.

Лавиния, как и обычно, делала над собой усилия, чтобы не рассматривать подробно брамантовскую палку. Ее покрывали головы фантастических животных и мужчин. Даже рядом с дикими мордами хищников лица людей поражали жестокостью и бездуховностью. Браманте вырезал их тоже в тишине и втайне с особым мастерством — Лавинии порой казалось, что эти мужчины улыбаются ей и подмигивают.

— …большую осень мира, — повторил мастер, видимо, полагая, что Тревизан его не расслышал.

Тревизан рассмеялся:

— Пятьдесят миллионов лет — это возраст юности, а моему янтарю не больше.

— Мир состарился… — Подбородок Браманте соскользнул с набалдашника палки, и тот, надавив сильно ему на горло, заставил его замолчать. Он захрипел, задохнувшись, и Лавинии — тут она не удержалась, посмотрела — показалось, что его голова, венчающая сейчас палку, тоже вырезана из дерева. О том же, вероятно, подумал и Тревизан.

— Не шевелись, пожалуйста, минуту! — оживился он на диване. — Эта палка и раньше была чудом искусства. А сейчас появилась в ней мощь завершенности.

Браманте, хотя ему и тяжело было дышать, сидел минуту не шелохнувшись, чтобы доставить удовольствие Тревизану. Потом он опять водрузил на набалдашник из белой кости с изображением жаб подбородок и удовлетворенно пожевал губами:

— А что? Может, я и в самом деле вырежу собственную персону? Именно она увенчает мою лучшую палку, сообщит ей ту завершенность, которой ты сейчас искренне любовался. Одно меня может остановить, дорогой Тревизан, — несовершенство формы любой человеческой головы, в том числе, увы, и моей. — Он положил левую руку на темя. — Соскальзывает ладонь…