Изменить стиль страницы

Он помолчал, закурил опять, затянулся жадно, переживая ту минуту, и жестко заключил:

— Ночевал на вокзале. Ничего.

И тут «пенсионер республиканского масштаба» (или «республиканец», как я про себя его называл) вдруг ни с того ни с сего взорвался:

— Это она с тобой, та пожилая гражданка, еще хорошо обошлась, а я бы на ее месте выдернул дверь из петель и тебя тою дверью по башке.

— За что?! — опешил-растерялся рассказчик.

— А за то, что ты не в деревне у себя, ты в городе. Может, тот дом, куда ты сунулся, особый.

— Да он не особый, дядя, — отмахнулся Заночевавший На Вокзале, — он панельный, у нас и в деревне такие начали собирать.

— Нет, тебя, олуха, не дверью по башке надо, а панелью, чтобы не шастал попусту, не мешал людям работать и отдыхать.

— Да ты что на меня взъярился? — растерялся Заночевавший На Вокзале. — Я что, к тебе постучался, тебя оторвал от телевизора?!.

Но «республиканца» уже невозможно было утихомирить, он был в состоянии той захлестывающей ум и сердце раздраженности — ученые называют ее сегодня немотивированной, — когда доводы не действуют. Он бушевал, называя рассказчика растяпой, взваливая на него большие и малые беды, которые переживает сегодня человечество.

— Из-за вас, растяп, из-за вас, шатунов… — захлебывался он в ярости.

Будто бы шаровая молния вкатилась на лестницу, усыпанную окурками, неухоженную, покрутилась меж нашими головами и уплыла, растворилась в оконном стекле.

А виновник этого взрыва растерянно потоптался, махнул рукой и, шаркая растоптанными больничными туфлями, побрел в больничный коридор.

Все молчали. Потом поклонник Есенина меланхолично заметил:

— Жизнь — обман с чарующей тоскою…

Но сурового «республиканца» явно не удовлетворял этот романтический вывод. Он заключил с утихающей яростью:

— Идиотизм деревенской жизни, как говорил Заратустра.

— Сельский житель… — вздохнул таксист.

А я, ошарашенный, почти в шоковом состоянии от этой разыгравшейся передо мной жизненной пьесы, вдруг подумал: «Да это же чисто шукшинская ситуация!»

Шукшинская не потому, что участвовал в ней «сельский житель», и даже не потому, что вдруг неожиданно развернулась она в стенах той самой больницы, где лежал когда-то Шукшин и откуда бежал вечером и в мороз в тапочках и пижаме, о чем рассказал в одной из самых последних статей.

Она шукшинская по самой сути.

Обидели человека. Обидели незаслуженно, дико, «немотивированно».

Один из рассказов Шукшина называется «Обида». Он начинается строкой: «Сашку Ермолаева обидели». Герой его, доверчивый, склонный видеть в жизни больше добра, чем зла, тоже поднялся по лестнице к человеку с добром и доверием. И был унижен, избит, растоптан. И не мог понять: за что?

Эти немотивированные удары по доверию и добру, рождающиеся будто бы из ничего, на самом деле весьма даже мотивированы. Но мотивы не на поверхности ситуации, а в ее толще. Шукшин и взрыхлял пером эту толщу, как в детстве плугом взрыхлял суровую сибирскую землю.

Я все чаще получаю письма, которые называю про себя «шукшинскими». Даже папку хочу завести особую, написав на ней: «шукшинские ситуации».

В одном из последних «шукшинских» писем изложена маленькая история. Автор письма — рабочий-железнодорожник рассказывает, как в их маленьком книжном магазине разыгрываются подписки на собрания сочинений писателей.

Стоят всю ночь, чтобы попасть в число разыгрывающих. Однажды разыгрывали Анатолия Софронова, Чингиза Айтматова, Василия Белова и четвертого писателя, которого я назову потом.

Теперь отрывок из письма:

«Самые большие страсти-мордасти разгорелись из-за Анатолия Софронова. Любят его пьесы и песни. Большущие баталии разыгрались, конечно, из-за Василия Белова и Чингиза Айтматова. Вот разыграли этих трех, а я, неудачник от рождения, ничего, как и раньше, не выиграл. И тогда хозяйка магазинчика говорит: остался и четвертый. „Кто?“ — вяло зашумели мужики. Оно и понятно, последним обычно идет самый неходовой. „Платон“, — отвечает она. „Философ?“ — вопрошаю я. И про себя решил: возьму философа. „Нет, — отвечает, — непохоже, чтобы философ. Тут, — вынула какую-то бумаженцию с печатными буквами, — указано: повести и рассказы“. — „Да ведь это же Платонов! — обрадовался я. — Андрей Платонов“. А про себя думаю: „Мой любимый писатель“. „Будем разыгрывать? — ставит вопрос наша книжная царица. — Или желающих нет?“ Потоптались, помялись, помолчали мужики. Никто из них никогда об Андрее Платонове не слыхал, и решили милосердно: отдай Аристарху, то есть мне. Она уже паспорт мой забрала, начала там что-то оформлять, и тут от меня потребовали: „А ты расскажи нам, что это за писатель, Платонов Андрей“.

Я без памяти его люблю. И стал им, дурак, рассказывать. Я им подробно изложил повесть „Фро“, о странной девушке, о ее любви и переживаниях… Рассказывал хорошо. Никто не шелохнулся. А когда рассказал, загалдели: раз хороший писатель, надо разыграть. И разыграли. И опять досталось не мне… А я взываю к их совести-рассудку: „Имейте душу, если бы не я, вы бы и умерли, не узнав об этом писателе“. — „А мне, — отвечает один, он-то и выиграл, — мне тоже охота про эту фру читать“. Я ему говорю: „Дурак, это у Вронского в „Анне Карениной“ Толстого была лошадь Фру-Фру, а у Платонова Фро, сокращенное имя Фрося“. Он меня за эту „фру-фру“ настолько обиделся, что чуть не подрались. „Лучше, — говорит, — ты бы меня матом обложил. Обидел ты меня, обидел“…»

Но обидели, конечно, не новоявленного поклонника Андрея Платонова, а книгочея, автора письма.

Обидой дышат и все «шукшинские» письма. Это обида за себя.

Но бывает и обида высшего, что ли, порядка, не за себя.

В одном из «шукшинских» писем человек рассказывает не о себе, а о товарище, о Тимофее Исаевиче Н.

«…родился в 1917 году в Омской области, рано потерял родителей, окончил только три класса начальной школы, устроился землекопом, потом в армии выучился на шофера, во время войны попал в окружение, потом в плен, умирал от голода в концлагере, бежал, воевал опять, был три раза тяжело ранен, получил боевые награды, после войны участвовал в освоении целины, потом более двадцати лет работал в автоколонне, вышел на пенсию, но работу не оставил».

И вот на склоне жизни с этим человеком нелегкой судьбы стряслась беда, которая лишила его покоя и радости.

Всю жизнь, работая шофером, он мечтал о собственном автомобиле, жил скромно, не ленился, откладывал деньги и купил «Жигули». А поскольку он рыбак, то машина стала для него источником абсолютного блаженства, летом он ездил в ней на рыбалку и думал, что судьба наградила его за все удары и утраты. И вот тут-то, когда он успокоился, умиротворился, и нанесла ему она сокрушительный удар. Однажды утром, открыв гараж, он увидел, что тот пуст.

Надо ли описывать то тяжелое потрясение, которое пережил Тимофей Исаевич. Первые дни он жил в каком-то кошмаре, не верилось, что это стряслось именно с ним, испытавшим, казалось бы, все беды, ему казалось, что это дурной сон, наваждение. В самых нечеловеческих условиях, умирая от голода, он не разрешал себе дотронуться до чужой крошки хлеба и не допускал мысли, милый, хороший человек, что его могут обокрасть. Поэтому он и машину не застраховал.

Через месяц ее нашли, вернее, не ее, а жалкие, обгоревшие останки. Воры сняли с машины все, что можно было, остальное облили бензином и подожгли.

Почти через год их задержали. Их было трое — Л., Б., Л.[13]

Первый суд не дал Тимофею Исаевичу ни морального, ни материального удовлетворения. Дело в том, что мать одного из юных подсудимых — заметный в городе человек, она занимает видный пост в тех самых органах, которые и должны бороться с хищениями… А кто Тимофей Исаевич, наш потерпевший?!

Узнаете сюжет?

Узнали.

Нет, не узнали. Это не Шукшин, это Гоголь. Его «Шинель». Та самая шинель, из которой — растем, растем, — а вырасти не можем. До галактик далеких, надмирных доросли (в романах фантастических), а все еще не мала нам, не тесна, не жмет.

вернуться

13

Я не называю подлинных имен, потому что второе судебное разбирательство еще не закончено.