Изменить стиль страницы

Я не теряю надежды (иначе бы и не писал этой статьи), что когда-нибудь горько посмеются над собой молодые люди, которым показался анекдотически забавным чиновник, готовый умереть во имя чести любимой женщины; я даже не теряю надежды (маловероятно, но полностью исключать этой надежды нельзя), что когда-нибудь устыдят себя с уничтожающей самоиронией те, кто устроил веселый ад в поезде Львов — Запорожье, но я не питаю и самых туманных надежд на то, что завтра же или хотя бы послезавтра все «торгаши» (не путать с работниками торговли, «торгаш» не должность и не место работы, а образ жизни на нетрудовые доходы) переломят судьбу и уедут в Заполярье или на великие стройки. Нет, к сожалению, этого не произойдет. Они все над собой не посмеются. Они столь основательно посмеялись над нами в последние годы, что их особое чувство юмора имело возможность насытиться.

Но тогда можем посмеяться мы, не над ними, а над собой, ощутив наше унижение, когда пожимаем им руки, ходим в их дома, пользуемся их разнообразными услугами. Мы можем посмеяться, увидев несоответствие между нашей системой ценностей, нашими идеалами, нашими романами и стихами (если мы писатели), нашими симфониями и песнями (если мы композиторы), этической ценностью наших поисков истины (если мы ученые), социальной масштабностью наших деяний (если мы рабочие и инженеры) и миром лжи и лицемерия, обмана, поклонения чистогану, который царит в людях, сидящих с нами часто за одним пиршественным столом.

Мы можем посмеяться, увидев несоответствие между образом человека лучезарного будущего, образом, в который мы перевоплощаемся по системе Станиславского на трибунах собраний, и верностью старинной египетской заповеди: «Гни спину перед твоим начальником, и дом твой будет полон имущества», о которой мы не забываем, покинув трибуну.

«Умение над собой посмеяться, так посмеяться, что тошно становится» — достойно поэтому уважения.

Но вернемся к письму из Заполярья.

«Мне кажется, — пишет автор дальше, — что сейчас началась важная переоценка ценностей: мы начинаем все больше ценить в людях порядочность, скромность, умение оставаться во всех ситуациях человеком.

Тот, кто расталкивает локтями всех для того, чтобы занять в жизни первое место, вызывает у нас все большую неприязнь. Я и раньше-то не умел расталкивать, а теперь это, в сущности, нехитрое действие вызывает во мне явное отвращение.

Легко и радостно на душе, когда удается оказать кому-то добрую услугу, помочь. Тут высшая награда — сознание того, что хоть капельку хорошего, но совершил.

В небольшом коллективе, которым я сейчас на Севере руковожу, немало бывших заключенных: даже в этом „изысканном обществе“ умеют ценить человечность и порядочность, когда видят, что ты относишься к ним с добром и душой.

Я понял с годами после всех заблуждений и ошибок, что самое высшее искусство в жизни: находить вокруг хороших людей и уметь формировать хороших людей».

Автор этого письма, как, наверное, понял читатель, — романтик, он несколько идеализирует и людей, и ситуацию.

А может быть, это хорошо? Хорошо, что идеализирует!

Идеализировать в меру, не утрачивая трезвости, не лакируя жизни, а лишь видя ее положительные тенденции более отчетливо и выпукло, что ли, чем они выглядят сегодня, — черта неплохая. Она помогает различать хорошее, содействовать его медленному, но верному росту.

Немного идеализируя и романтизируя, мы не стремимся «быть как все», а хотим быть как лучшие, мы хотим быть как лучшие, даже если лучших мало, даже если по наивысшей шкале их почти нет.

Мне понравился ответ одной девушки из медицинского училища на вопрос (один из многих) анкеты, которую составила для будущих медсестер юношеская библиотека: «Как, по-вашему, современен ли Дон-Кихот»?

Она ответила: «Да, современен, хотя Дон-Кихотов сейчас мало, их почти нет, но он современен, потому что он — подлинный рыцарь: его чувство чести, его порядочность и доброта никогда не устареют и сейчас нам особенно нужны».

Мне хочется рассказать сейчас почти неправдоподобно наивную историю. Она содержалась в письме одной читательницы из города Мозырь Гомельской области.

В отличие от первого письма из Заполярья это не письмо-исповедь, а письмо-новелла. Вот ее сюжет.

Молодой врач, женщина, отказалась осмотреть больную, обратившуюся к ней за помощью, ссылаясь на то, что она живет не на ее «участке». Больная умерла.

Автор письма пошла к молодому врачу, чтобы задать вопрос: как можете вы после этого безмятежно спать, обнимать ребенка, ведь вы же, мне известно, мать? В ответ она услышала: если я буду переживать за каждого умершего, надолго меня не хватит, именно потому, что я мать, я себя берегу.

То, о чем написала дальше автор письма, старая женщина, может показаться, повторяю, детски-наивным. Она решила попытаться перевоспитать врача посредством художественной и мемуарной литературы. Пошла к ней опять с томиком воспоминаний о Чехове, где рассказывалось, как Антон Павлович, в бытность врачом, тяжело переживал состояние пациентов. Дала она ей читать и повесть Л. Андреева «Без дороги», где рассказывалось о враче, пожертвовавшем жизнью во время холерного бунта для того, чтобы защитить больных и сестер милосердия. Но эти «душеспасительные меры» не оказали на воспитуемую ни малейшего воздействия. Равнодушно улыбаясь, она возвращала книжки, уклоняясь от обсуждения их содержания.

«И вот, — пишет мне старая читательница из города Мозырь, — я уже было отчаялась, но однажды память моя воскресила одну историю. Я рассказала бездушной врачихе, как в годы войны встречала людей, которых эвакуировали из осажденного Ленинграда, и они поведали мне историю об одной черноглазой девушке Гале. Они рассказали, как она изо дня в день шла по городу, спасая детей от голодной смерти. Вот в морозной полуразрушенной комнате она увидела мальчика, тут же лежала его умершая мать. Галя отдала ему собственный паек, потом помогла эвакуироваться. Ей были обязаны жизнью немало детей. А сама она погибла в осажденном голодном городе.

Я рассказывала эту историю, все больше волнуясь, почти забыв о моей собеседнице, как бы для самой себя. А когда закончила и понемногу успокоилась, вдруг увидела, что у нее, у бездушной врачихи, зареванное лицо. Я быстро ушла и больше ее не видела — долго, может быть, месяц. Потом на улице она подошла ко мне и заговорила: после вашего рассказа я долго не могла уснуть, и сейчас душа не на месте. И я вдруг поняла, что теперь она, наверное, будет не совсем такой, как раньше, а может быть, даже и совсем не такой.

Самое опасное, когда человек утрачивает нравственный ориентир в жизни. Именно тогда и наступает деградация личности. А возвращается ориентир — возрождается личность».

История наивная, повторяю, даже малоправдоподобная. Если бы молодой писатель изобрел ее сюжетом рассказа, его литературный опыт был бы отвергнут всеми редакторами ввиду недостоверности и сентиментальности. Но иногда наивными и малоправдоподобными историями (как устами детей и мудрецов) говорит сама истина. А истина в том, что у человека должна быть вторая совесть.

Для того, чтобы первая совесть, то есть твоя, только твоя, была на страже мыслей и действий, должна быть и вторая, та, что не в тебе, а вне тебя, выше тебя, поверх тебя, как нравственный образец, как нравственный суд. И этой второй совестью может быть лишь живая подлинная личность — не отвлеченная сияющая вершина.

Для Кюхельбекера второй совестью была Мария Волконская, для шестидесятников девятнадцатого века — Чернышевский, для Маяковского — Ленин. Для молодого бездушного врача из города Мозырь стала ею военная девушка Галя.

Можно, конечно, жить и без второй совести, как и без первой. Думаю, что, если сегодня раздать в медицинских тех же училищах анкету с вопросом: «Ваша вторая совесть?» — большинство, не поняв, ничего не ответит…

Глава 3. Когда уходят короли

Честь есть право, приобретаемое нашим поведением, почтением, какое отдают нам другие за похвальные деяния и на собственном к самому себе уважении основанное. Человек не имеет права требовать почтения или похвалы от общества, если он член оного бесполезный…

(Из книги «Правила военного воспитания относительно благородного юношества»,
изданной в Санкт-Петербурге в 1807 году).